Книга: Если суждено погибнуть
Назад: Часть первая Горящая Волга
Дальше: Часть третья День ангела

Часть вторая
Поход на восток

Никто не видел, чтобы Каппель когда-нибудь прикреплял к мундиру ордена: носил он только знаки Николаевского кавалерийского училища и Академии Генерального штаба, а также георгиевскую ленточку, указывающую на то, что Каппель награжден орденом Святого Георгия, и все.
Когда у него спросили, почему он не носит наград, Каппель ответил суховато и очень просто:
– Я воюю не за ордена.
На фронте же Каппель не носил и серебряных знаков, словно считая их принадлежностью некой прошлой жизни, оставшейся далеко позади, – той самой жизни, которая никогда уже не вернется.
Холода обрушились на землю внезапно, стиснули, сдавили ее так, что все стежки-дорожки, насквозь промороженные, начали звенеть стеклисто; снег на землю не лег, и мороз постарался сильнее сдавить голую беззащитную плоть. Старики озадаченно чесали голые макушки:
– Беда!
Понятно, что беда, только какой она будет, что принесет? То ли скот падет от бескормицы, то ли люди от чумы тысячами лягут вдоль дорог, то ли сама земля, по которой мы бегаем, как мошки, опрокинется, и посыпят людишки с нее, словно лишний сор… Старики на эти вопросы не знали ответа и вновь удрученно чесали лысины:
– Беда!
Отряд Каппеля оброс людьми, превратился в крупную воинскую группировку. Отступая от Симбирска, она вобрала в себя все мелкие разрозненные части, пополнилась беженцами. Обозы растянулись на несколько верст, и Каппель никому не давал обижать их. Каждый день происходили стычки.
У Мелекесса Каппель, спасая казанскую группировку белых, также отходящую на восток, к Уфе – а до Уфы было без малого четыреста километров, дал большой бой. Красные части сумели обойти Каппеля и встать между ним и казанскими, а через некоторое время вообще взять казанцев в мешок – Тухачевский воевал талантливо. Эти два противника – Каппель и Тухачевский – были достойны друг друга.
У красных и сил было больше, и вооружены они были лучше. Наступали они на Каппеля несколькими волнами, одна лава за другой, и когда уже казалось, что они смяли Каппеля, тот неожиданно поднял людей в атаку. И снес красных. В прорыв хлынули казанцы, слились с громоздким отрядом Каппеля.
Образовавшемуся соединению дали название Волжской группы.
Каппель двинулся дальше, к Уфе, отбиваясь от красных, теряя людей, с боем добывая еду и патроны, почти без снарядов. Пушки он не бросил, пушки берег как зеницу ока: сегодня снарядов нет, но завтра они будут обязательно. А без пушек армия – не армия.
Впрочем, самым большим, сильно досаждающим врагом у Каппеля был не Тухачевский, не красные, а холод. Люди замерзали без теплых вещей, а взять их было негде, и тогда Каппель послал в Омск, где разместило свою штаб-квартиру новое российское правительство, подполковника Вырыпаева.
– Василий Осипович, тряхни их основательно, – попросил Каппель, – пусть выдадут полушубки, бурки, башлыки, валенки, шапки… Ведь все это есть на складах, я знаю. Попробуй добраться до военного министра. Поезжай, пожалуйста!
И Вырыпаев поехал.
К военному министру он не попал – слишком высокого полета оказалась птица, – попал лишь к главному интенданту.
Тот водрузил на нос пенсне и колко глянул на Вырыпаева.
– Теплые вещи есть, но выдать их не могу, – сказал он. – Волжская группа у меня на учете не числится.
Вырыпаев вернулся ни с чем. Своих он нашел у реки Ин – остановились на берегу и спешно заняли оборону: мост через холодную, наполовину замерзшую реку был взорван, средний пролет лежал в воде, эшелоны – а Каппель сейчас двигался по железной дороге – остановились.
С запада наступали красные, передовые части. Их-то Каппель еще мог сдерживать, но вот когда подойдут основные силы – артиллерия, когда навалятся всей мощью, тогда конец – каппелевцы останутся лежать на этом берегу.
От того, как быстро будет восстановлена переправа, сам мост, зависела судьба всей каппелевской группировки.
Вырыпаев вошел в штабной вагон и, увидев, что в вагоне находятся двое незнаковых полковников – командиры казанских частей, вытянулся перед генералом и по всей форме доложил о поездке в Омск.
Невозмутимое лицо Каппеля дрогнуло, у губ образовались складки.
– Так ни одного полушубка и не дали? – неверяще переспросил он.
– Ни одного не дали.
Каппель неожиданно нервно помял в пальцах карандаш, которым помечал что-то на карте, рассказывая об этих пометках казанским полковникам, швырнул карандаш на стол.
– Неужели нам и дальше придется снимать полушубки с убитых красноармейцев, тем и довольствоваться?! – воскликнул он.
– Думаю, что нет, ваше превосходительство, – вытянувшись, по-уставному ответил Вырыпаев. – Когда дойдем до Уфы – все изменится.
– Изменится или должно измениться? – резким, отвердевшим голосом спросил Каппель.
– Должно измениться, – поправился Вырыпаев.
Каппель вздохнул:
– Ладно. Будем воевать дальше.
В вагон вошел адъютант:
– Ваше превосходительство, инженеры на совещание собрались. В техническом вагоне.
– Иду!
Инженеры попросили на восстановление моста две недели.
– Раньше никак нельзя? – спросил Каппель.
– Раньше нельзя.
– Две недели – смерть не только для меня, но и для всего войска, – сказал Каппель.
– Мы и так прикидывали, господин генерал, и этак – ничего не получается: на подъем рухнувшего пролета уйдет ровно две недели.
– Можете быть свободны, – сказал инженерам Каппель.
Те, толпясь, толкая друг друга в спины, чтобы быстрее одолеть узкий проход, ушли.
Каппель задумался: что делать? Лицо у него, осунувшееся, постаревшее, словно лишилось жизни, даже глаза и те сделались неподвижными, какими-то мертвыми.
Через десять минут к Каппелю пришел прапорщик Неретник – он занимался тем, что восстанавливал перед отступавшими частями взорванные железнодорожные пути, вместе с солдатами ворочал рельсы и шпалы. Одет прапорщик был в дырявое полугражданское-полувоенное пальто, на голове косо сидела измазанная паровозным маслом шапка, руки обмотаны какими-то черными тряпками, скулы и подбородок тоже были черными – прихватил мороз.
Прапорщик вскинул к шапке перевязанную руку.
– Завтра в двенадцать часов дня паровозы пойдут по мосту, ваше превосходительство, – неожиданно доложил он, – мост мы восстановим.
Лицо у Каппеля посветлело.
– Вот за это спасибо. – Он пожал прапорщику руку. – Огромное спасибо.
Неретник действовал без особого инженерного расчета, без формул и математических тонкостей – больше полагался на свою интуицию да на практическую хватку. Опыта ему было не занимать.
Он поставил по обе стороны рухнувшего пролета паровозы, к станинам этих тяжелых пыхтящих машин, зацепив за бамперы, привязал тросы, пропустил их концы через деревянные катки, чтобы острые закраины рухнувшего пролета не перерубили их, параллельно пропустил тросы дополнительные, страховочные – получилась целая система, довольно сложная – этакая путаница из толстых стальных нитей. Однако прапорщика этот путаный клубок нисколько не смущал, наоборот – вдохновлял.
Он попросил, чтобы ему дали кружку горячей воды – погреть руки, а заодно согреть и сильно озябшее нутро, весело подмигнул солдату, принесшему ему кипяток, и стал жадно, шумно отхлебывать кипяток из кружки.
– Вот что значит у человека остыло нутро – огня не ощущает, – сочувственно говорили солдаты, гревшиеся у костра.
– Он сам огонь – на работе горит.
Прапорщик этих разговоров не слышал – приплясывал на снегу да довольно поглядывал на мудреную путаницу тросов, так ловко им сплетенную. Только зубы прапорщика громко постукивали о горячий край кружки.
Выпив одну кружку кипятка, он потребовал вторую. Восхищенно пробормотал:
– Хорошо!
Точно такую же сложную систему тросов соорудили и на противоположном берегу, одной стороной стальные тросы прикрепили к паровозу, другую сторону подвели под рухнувшую ферму.
Вода в реке Ин была черная, дымилась, в быстром течении крутились спекшиеся куски шуги, обсосанные, будто по весне льдины, уплывали в туман, мороз никак не мог одолеть сильного течения реки.
Холодом, чем-то страшным, гибельным веяло от воды. Солдаты заглядывали в нее и спешно отступали.
– Гля, мертвяк плывет!
В воде, покрутившись немного около рухнувшей фермы, пронесся труп в красноармейской форме с широко раскинутыми отвердевшими руками и высовывавшимися из воды голыми пятками.
– Выловить бы надо, похоронить…
– Не успеем.
Труп скрылся в тумане, уплыл, будто некое судно, подгоняемое хорошим движком.
– Жаль, христианская все же душа!
От воды отрывались клочья влажного колючего пара, уносились в воздух, обжигали лица. Прапорщик тем временем добыл где-то жестяный рупор, которым пользовались боцманы на пароходах, притиснул его ко рту и выругался: железный окоем рупора не замедлил привариться к влажным после очередной порции кипятка губам. Неретник покрутил головой, отер губы рукавом пальто и вновь поднес рупор ко рту, просипел жестяно:
– Начинаем! Машинисты, следите за моими командами!
Взревел, пустив струю пара, один паровоз, всколыхнул пространство лихим гудком, следом взревел паровоз на противоположном берегу:
– Натягивай трос!
Паровоз, медленно прокручивая колеса, пополз по рельсам, застучал металлом о металл. Тросы, распрямляясь, завизжали гневно, вышибли искры.
Солдаты, столпившиеся на берегу, удрученно качали головами, сморкались, сплевывали себе под ноги.
– Нет, ничего у прапора из этой затеи не выйдет. Сейчас тросы хряпнут, как гнилые нитки, и тем дело кончится.
– Надо отойти подальше. Такой трос, ежели порвется, изувечит за милую душу.
– И верно, братцы!
Прапорщик тем временем скомандовал «Стоп!» левобережному паровозу, дал отмашку машинисту, выглядывавшему из паровозной будки на противоположной стороне Ина:
– Натягивай тросы!
Вновь противно, вызывая изжогу и невольный холод в теле, заскрипела гибкая сталь, тросы натянулись, колеса паровоза заскользили по рельсам. Увидев это, прямо под колеса бесстрашно метнулся ловкий невысокий солдатик, притиснул к рельсам два громоздких башмака, отпрянул назад. Эти башмаки, склепанные из прочного металла, предстояло теперь двигать вместе с паровозом. Риск, конечно, большой – вдруг визжащее, вышибающее электрические брызги колесо наедет на живое тело, но выхода не было.
Через десять минут Неретник дал команду обеим машинам проползти одновременно по полтора метра. Скорость держать черепашью… Даже меньше, чем черепашью.
– Понятно, мужики? – прокричал он в рупор и, увидев, что оба машиниста дружно подняли руки, довольно кивнул, оторвал от обледенелой земли правый катанок, примерзший так прочно, что на ледяной корке остался валяный лохмот. – Поехали! – прапорщик командно разрезал ладонью воздух. – Двигай!
Оба паровоза дружно взревели, словно имели одну общую глотку, тросы завизжали, затем визг перешел в обычное натуженное кряхтенье, и обрушенная ферма медленно поползла из воды вверх.
– Давай, давай, милая! – возбужденно закричал прапорщик, потряс рупором; солдатская толпа, сгрудившаяся на берегу, возбудилась, заорала, перекрывая паровозные чихи, рявканье, шипение, рев:
– Давай, давай, давай!
Прапорщик покричал еще немного и велел одному паровозу остановиться – тот превысил скорость, получился перекос; второй, прокручивая колеса на рельсах, оскользаясь, продолжал ползти вперед – скорость у него и впрямь была черепашья (удивительная штука!), даже меньше, чем у черепахи – как у мокрицы. Прапорщик вновь махнул рукой, подавая команду остановившемуся паровозу:
– Двигай потихоньку вперед!
Паровоз окутался белым облаком, застучал сочленениями, потом бабахнул струей пара и медленно пополз вперед. Черные стальные тросы снова заскрипели. Неретник следил за ними – не высверкнет ли, не взовьется вверх какая-нибудь лопнувшая нитка… Черный рот у прапорщика провалился совсем, словно у Неретника не было зубов, ввалившиеся в череп глаза гноились.
Не оборачиваясь, он попросил:
– Братцы, принесите кто-нибудь от костра еще кружку кипятка.
Ему принесли кружку фыркающего, только что снятого с огня кипятка.
Прапорщик жадно приложился к кружке, отхлебнул и совершенно не почувствовал, что пьет кипяток; кипяток только и поддерживал его – ни хлеб, ни сахар не были нужны Неретнику, он держался только на кипятке. Выхлебав кипяток до дна, он поставил кружку на снег и отчаянно замахал обоим паровозам сразу:
– Стой!
Паровозы остановились. Вылезшая из воды ферма медленно закачалась на тросах.
Замершим людям показалось – ферма сейчас вновь рухнет в воду – слишком уж опасно она раскачивалась: скрип-скрип, скрип-скрип. Тросы, не выдерживая тяжести, опасно трещали.
Было слышно, как где-то за горизонтом громыхнули пушки; собравшиеся на берегу люди озабоченно вытянули шеи – боевое охранение, выставленное в мелком прозрачном лесочке в нескольких километрах отсюда, вступило в бой с наседающими частями Тухачевского.
В толпу солдат втиснулся поручик с перевязанным плечом и худым нездоровым лицом; поручик опирался на миловидную сестричку милосердия; приподнявшись на носки, он глянул на раскачивающуюся ферму.
Постояв несколько секунд, молвил хмуро:
– М-да, от таких вот мелочей и зависит наша жизнь.
Сестра милосердия посмотрела на него снизу вверх, в глазах ее отразилось хмурое глубокое небо, глаза сделались темными, какими-то страдальческими.
– Да, Саша, – произнесла она согласно.
Это были поручик Павлов и Варвара Дудко.
Поручик пошел на поправку, но поправлялся он медленно, словно пули, просекшие его тело, были отравлены либо заговорены. Тусклые глаза его хранили измученное выражение, будто поручику надоело жить, но это было не так.
Расталкивая солдат, к поручику бросился молодой человек в офицерской фуражке, в облезлой меховой дошке без знаков различия, только через пуговичную петельку была продета георгиевская ленточка – такие ленточки носили все каппелевцы.
– Ксан Ксаныч! – радостно закричал он, разом рождая у Павлова воспоминание: его в Самаре так звал Вырыпаев. Человек в меховой дошке охватил поручика за здоровую руку. – Вы живы? Слава богу, вы живы…
Это был прапорщик Ильин.
– Жив, – улыбнулся Павлов, ему нравился мальчишеский напор Ильина. Собственно, сам Павлов тоже когда-то был таким же. Он тронул пальцами желтую кожаную кобуру, высовывающуюся у Ильина из-под меховой дошки. – А вы, Саша, заморским кольтом обзавелись. Хорошее оружие, но, говорят, капризное.
– Дареному коню в зубы, Ксан Ксаныч, не смотрят – это раз. И два – если за ним следить, не швырять в песок, смазывать вовремя – будет служить честно и долго.
– Дай-то бог, Саша.
– Мы потеряли вас, Ксан Ксаныч, совсем. Я с группой ходил специально на поиск – вернулся пустым. Куда вы подевались?
– Блудили, Саша. Стычки были. Отсиживались в лесу. Меня ранило вторично… В общем, всего хватили, пока не пробились к Ижевску. А там уж вместе со всеми – сюда.
– В каком эшелоне идете?
– В хвосте. Вместе с ранеными и обозниками.
– Ксан Ксаныч, скорее возвращайтесь в роту. Рота ждет вас!
– Я и сам соскучился по роте страшно. Как там капитан Трошин?
Улыбка на лице Ильина потускнела.
– Убит Трошин. Когда отходили от Симбирска, от взорванного моста, с того берега красные прислали снаряд. Лег в стороне. Капитана накрыло осколками. Всем, вроде бы, ничего, осколки прошли мимо, а в Трошина – сразу два. И оба в голову. Умер без мучений. – Ильин перекрестился. – Пусть земля будет ему пухом!
Павлов хотел спросить еще о ком-то, но не стал, махнул рукой – вдруг столкнется с той же судьбой, что и у Трошина? Лучше об этом не знать. Губы у поручика дрогнули, уголки на мгновение съехали вниз и вернулись обратно. Вместо этого он спросил:
– В каком эшелоне едет рота?
– Пока в третьем. А дальше как повезет. Могут снять с эшелона и перевести в хвост, в арьергард, в боевое охранение.
– Машинисты! Приготовились! – прозвучал в морозном воздухе дребезжащий жестяной голос прапорщика Неретника. – Вначале, Захарченко, идешь ты, – прапорщик ткнул рукой в левый край, где паровоз уже почти достиг кромки берега, попыхивал гулко, побрякивал чем-то внутри, – потом, Уткин, ты. – Прапорщик ткнул в правый край, затем поднял над головой рупор, дал им отмашку: – Начали!
Снова взревели, натужено задышали паром, забряцали, застучали сочленениями машины, заерзали колесами по рельсам; тросы, пропущенные через катки и блоки, затрещали громко, но нагрузку выдержали, и ферма моста вновь поползла вверх.
– Топает, лапонька, топает, – радостно проговорил стоявший рядом с Павловым солдат, – только пятки сверкают. Будто в ботиночки обуты.
Лицо у солдата светилось – понимал человек, что будет, если ферму не удастся поднять – половина каппелевского войска тогда останется лежать на этом берегу, многие вообще поплывут по быстрой реке Ине и не будут иметь ни могилы, ни креста над ней, обглодают их до костей хищные рыбы, прочие речные твари с большими ртами. От мысли о том, что может произойти, угрюмели, делались замкнутыми, черными лица людей; говорок, висевший над толпой, угасал, лишь слышалось хрипение паровозов, да еще канаты трещали, звенели опасно, словно предупреждали собравшихся, – но когда появлялась надежда, делались лица светлыми, обрадованными, как у этого небритого солдата.
Когда стемнело, на берегу разложили несколько больших костров, операция по подъему фермы не прерывалась ни на минуту; крикливый, с провалившимися глазами, больше похожий на черта, чем на человека, прапорщик носился по берегу, командовал нервно, ржавым голосом, взмахивал рупором, гонял людей, требовал кипятка и пил его беспрестанно, совершенно, не обжигаясь – кипяток был для него, как горючее для машины: если вовремя не подавали кружку с пузырчато-фыркающей крутой жидкостью, прапорщик угасал, голос у него садился, не помогал никакой рупор, и казалось – Неретник вот-вот свалится с ног…
Но он выстоял.
Утром следующего дня, в одиннадцать тридцать – за полчаса до обещанного срока – через восстановленный мост пошли поезда. Неретник, чумазый, перепачканный машинным маслом, обмороженный, черный, с губами, превращенными в лохмотья, с облезшей кровоточащей кожей на лице еще продолжал держаться на ногах.
Красные пушки грохотали совсем близко, но они уже не были страшны. Каппелевский арьергард, огрызаясь огнем, медленно отходил.
Каппель обнял прапорщика, произнес растроганно:
– Спасибо за службу!
Он не знал, что в таких случаях надо говорить, какие слова, ощущал и благодарность, и смятение одновременно. Если бы у него имелись ордена и он имел право их вручать, то наградил бы прапорщика орденом, но ничего этого у Каппеля не было. Он обернулся к адъютанту:
– Уведите прапорщика в штабной вагон, в спальное отделение. Пусть отсыпается.
Прапорщик пробовал сопротивляться:
– Ваше превосходительство!
– Приказ: двое суток на сон!
– Не надо в штабной вагон, ваше превосходительство. Увольте, пожалуйста… Я, конечно, пойду спать. Только разрешите – пойду спать к своим. – В скрипучем просквоженном голосе прапорщика возникли просящие нотки. – Ведь я же с ними работал. Неудобно отрываться, ваше превосходительство!
– Ладно, прапорщик… Ваша воля – идите к своим, – сдался Каппель, резко повернулся и, ловко проскользив по наледи, зашагал к штабному вагону.
Чувствовал он себя неважно – глаза слезились, в горле першило, суставы болели – сказывались и фронтовые передряги, и усталость, и бессонные ночи – генерал-майору Каппелю так же, как и прапорщику Неретнику, следовало хорошенько выспаться.
Газеты той поры – красные газеты – писали: «Уничтожить, раздавить гидру контрреволюции, наймита Антанты, царского опричника Каппеля – наша задача!»
В Приуралье Каппеля встретили враждебно: среди рабочих вовсю сновали агитаторы, призывали к сопротивлению, к налетам на отколовшихся, отставших от своих частей каппелевских солдат, призывали к стрельбе из-за угла и к террористическим актам. Каппель к деятельности агитаторов относился спокойно; когда ему докладывали о митингах, о том, как на них беснуются «агитчики», генерал лишь брезгливо морщился да делал рукой отметающий жест:
– Язык ведь – штука бескостная… Пусть говорят.
Но вот контрразведчики сообщили ему, что на Аша-Балаковском заводе, на второй шахте, собрались на свой митинг рабочие, несколько сот человек, на митинге они решили совершить налет на штаб Каппеля, штаб разгромить, а самого генерала убить.
– Да? – Каппель усмехнулся. Лицо его было спокойным. – Митинг закончился или еще продолжается?
– Еще продолжается.
– На какой шахте, вы говорите, это происходит? На второй?
– Так точно, на второй. Там из Уфы подоспели агитаторы, свеженькие, горластые, злые. – Контрразведчик, одетый в кожаную куртку, подпоясанный ремнем, косо сползшим набок под тяжестью нагана, сжал кулаки. – Если хотите, мы эти языки живо на штык насадим.
– И только хуже себе сделаем, – резко произнес Каппель. – Не надо. Вы свободны.
Контрразведчик ушел. Каппель натянул на голову старую кавалерийскую фуражку, в которой прибыл с фронта, накинул на плечи потертую куртку-шведку, вышел в комнату, где одиноко клевал носом дежурный. На столе перед ним лежал наган.
– Кто знает дорогу на вторую шахту? – спросил он у дежурного.
– В штабе есть один местный башкир. В хозвзводе.
– Вызовите его сюда.
– Есть! – дежурный недоуменно глянул на Каппеля. В следующий момент понял, что тот собирается делать, но перечить не посмел, выскочил из помещения.
Каппель встал у двери, задумчиво закинул руки за спину, сплел пальцы вместе, потянулся. Болело тело, болели мышцы, кости, нервы – все болело. Организм требовал отдыха. А отдыха как раз и не предвиделось.
Дежурный привел маленького кривоногого человека с жидкими висячими усами.
– Вот, ваше превосходительство, бачка, о котором я говорил.
Бачка поклонился Каппелю и сказал:
– Ага!
– Места здешние знаете? – спросил у бачки генерал.
– Ага. Знаю.
– А людей?
– И людей знаю.
– Тогда пошли!
– Ага! – сказал бачка, вновь поклонился генералу.
Дежурный поспешно протянул Каппелю наган, лежавший на столе:
– Возьмите с собой.
Каппель отрицательно качнул головой:
– Не надо! Это не поможет. – Сунул руки в карманы куртки и быстрым шагом двинулся к воротам.
– Охрану хоть возьмите, господин генерал, – выкрикнул вслед дежурный, но Каппель не услышал его, и тогда дежурный прокричал вторично, уже громче: – Охрану возьмите, ваше превосходительство!
Каппель обернулся на ходу:
– Зачем?
– Так надежнее.
– Не надо!
У ворот сидел второй бачка, очень похожий на проводника Каппеля – круглолицый, с жидкими висячими усами и тяжелыми кулаками, очень смахивающими на гири. Бачка, прикрыв глаза, тянул тоненьким голоском себе под нос заунывную песню.
По широкому, хорошо прикатанному морозом двору носилась твердая снежная крупа, свивалась в хвосты, подгребалась под забор и затихала. Неуютная погода. В такую погоду сидеть бы дома, у камина, в котором весело, со щелчком горят березовые дрова, да рассказывать жене и детям разные истории из собственной жизни.
Каппель почувствовал, как у него остро сжало виски, в лицо ударило холодом. Он невольно задержал дыхание. Где же она находится сейчас, Оля, в каком московском застенке и жива ли вообще?
После первой группы разведчиков, отправленных в Белокаменную на поиски Ольги – группа, как известно, возвратилась ни с чем, Каппель послал туда вторую группу, но она не вернулась вообще.
Виски сжало сильнее, в груди шевельнулась тоска – разбудил ее Каппель неурочными воспоминаниями. Он качнул головой недовольно: разве воспоминания о родных людях бывают неурочными?
– Куда мы идем, господин генерал? – спросил бачка-проводник.
Он проворно семенил кривоватыми ногами рядом, лицо его излучало любопытство и доброжелательность – впервые видел так близко живого генерала.
– К шахте номер два!
Проводник неожиданно остановился и отрицательно помотал головой:
– Не поведу!
– Почему?
– Вас там убьют!
Генерал успокаивающе тронул пальцами бачку за плечо:
– Слепой сказал: «Посмотрим!» Постараемся уцелеть.
Бачка вновь покачал головой:
– Убьют!
– Не убьют!
– Я вас туда не поведу!
– Тогда я пойду на шахту один. Дорогу найду.
Бачке ничего не оставалось делать, как идти с генералом дальше.
Митинг проходил во дворе шахты – огромном, страшновато-черном, способном вместить целую дивизию. Рабочие, разгоряченные ораторами, волновались, взметывали над собой кулаки; в вязком полусумраке блестели зубы и глаза.
В центре двора был установлен наспех сколоченный, уже затоптанный, в черных угольных следах помост. На нем стоял очередной оратор, рядом с ним – председательствующий. Как бывает обычно на всех митингах, так и здесь это был самый горластый человек. Одет он был в доху из собачьего меха, с широким отложным воротником, на носу председательствующего поблескивали золоченые круглые очки с длинными тонкими дужками.
Оратор вяло и очень неубедительно – не мог найти нужных слов – призывал шахтеров к вооруженному восстанию против белых. Председательствующий время от времени взметывал вверх большой мясистый кулак и вскрикивал громко, гортанно, будто кавказец, забравшийся на горную вершину:
– Смерть белобандитам!
Крик его был слышен далеко.
У помоста стояли трое красноармейцев – молодые ребята с бесхитростными крестьянскими лицами. Оратор замолчал и неспешно сошел с помоста, а председательствующий стал пытать красноармейцев:
– Расскажите нам, как вы были взяты в плен, как над вами издевались белобандиты, как вы чудом избежали расстрела…
– Да ничего такого не было, – пробовал воспротивиться один из красноармейцев – высокий парень в мятой шинели и кирзовых сапогах огромного размера – не менее сорок седьмого, но председательствующий осадил его властной рукой:
– Было, я хорошо знаю, что было… Говори, не стесняйся!
– Не было этого, а врать я не хочу.
– Но в плен ты все-таки попал? – напористо, на «ты» спросил председатель.
– Попал.
– Вот видишь! Теперь расскажи, как над вами издевался Каппель.
– Никто не издевался, не было такого… У нас просто отняли винтовки, и все. А потом пришел Каппель и отпустил нас домой.
Из толпы митингующих раздалось горластое, громкое:
– Смерть белогвардейским бандитам!
Председательствующий поправил очки на носу.
– Это был ловкий пропагандистский трюк. Каппель – мастер запудривать населению, извините, мозги. Нас не обмануть.
– Смерть белогвардейским бандитам! – вновь кто-то зло прокричал из толпы.
Каппель присмотрелся к лицам красноармейцев – лица их были нормальные, неозлобленные, некоторые, вроде бы, даже знакомые, – и стал пробираться поближе к помосту.
Вдруг один из красноармейцев, словно что-то почувствовав, обернулся, встретился глазами с Каппелем, побледнев, а в следующий миг его лицо как будто осветилось изнутри и тут же погасло. Красноармеец узнал Каппеля, губы его шевельнулись изумленно, немо, он хотел что-то сказать, но не сумел – что-то в нем закоротило.
Председатель проследил за взглядом красноармейца и также увидел Каппеля. Приняв генерала за одного из митингующих, он приветственно протянул к нему руку:
– Вы, товарищ, хотите рассказать о зверствах белобандитов? Пожалуйста!
Легко вскочив на помост и вытащив из карманов руки, Каппель показал их собравшимся:
– Я – генерал Каппель, я – один и пришел к вам без охраны, совершенно безоружный. Сегодня вы постановили убить меня, а штаб вверенного мне соединения – разгромить…
В сыром, темном и холодном пространстве двора установилась тишина. Такая полая и гулкая тишина, что было слышно, как над головами собравшихся пролетела маленькая яркая птичка – существо совершенно бесшумное, легкое, как воздух, но трепет ее крыльев прозвучал так же отчетливо и сильно, как если бы над головами людей пронесся большой летательный аппарат – «фарман» или «ньюпор».
– Теперь я хочу, чтобы вы послушали меня, – сказал Каппель.
Несколько ораторов, только что рьяно высказывавшихся против белых, согнув спины и вобрав головы в плечи, начали пробираться к выходу.
– Стойте! – Каппель повысил голос. – Останьтесь! Я здесь, повторяю, один и без оружия. Я хочу поговорить с вами как русский человек с русскими людьми. Мне дорога Россия, и я ощущаю боль, когда вижу, как ее унижают, как братья убивают братьев, как на нашу землю лезут чужие люди, интервенты. На территории России ныне кого только не найдешь. Тут и англичане, и французы, и японцы, и поляки, и американцы, и австрийцы, и венгры, и сербы, и чехословаки – половина народов земного шара… Все здесь! И все рвут Россию, все унижают русского мужика. Я борюсь с этим, как борюсь и с большевиками, допустившими то, что Россия стала страной национального позора. Вы только посмотрите, какой унизительный для нас мир был подписан в Брест-Литовске…
Ныне, спустя годы, можно выдвинуть предположение – и пусть оно будет – скажем так – смелым, но оно имеет право на жизнь и подкреплено немалым количеством доказательств, – не будь этого чернушного для истории документа, вполне вероятно, Гражданской войны не было бы. Слишком многие военные – талантливые, удачливые, отмеченные Богом и которые, так сказать, хранили в ранцах маршальские жезлы, были унижены, разозлены этим миром и поднялись на большевиков. Каппель – один из этих военных. Он совершенно лояльно относился к партии большевиков, не был замечен в действиях против них, не говорил гадостей, как это делали другие, и резко изменился после февраля восемнадцатого года.
– Я не хочу такой России, какая она есть сейчас, – сказал Каппель, – я хочу, чтобы рабочие наши и их семьи жили в достатке. За это мы и боремся. Скажите, разве это плохо?
Акустика в шахтном дворе была великолепная – словно в консерваторском зале, и собравшимся было слышно не только каждое сказанное Каппелем слово – была слышна даже каждая «запятая».
– А вы собираетесь нас уничтожить… За что? – с горьким вздохом произнес оратор и замолчал.
Толпа зашевелилась, и неожиданно рабочие грохнули «Ура!».
Каппель снял с головы фуражку, провел ладонью по лбу, сбивая капельки пота. Лицо его было по-прежнему спокойным. Чувствовалось, что этот человек ничего не боится.
Председательствующий, поняв, что сейчас лучше всего исчезнуть, сдернул с носа золоченые очки, с помоста рухнул в толпу и тут же смешался с ней.
А Вырыпаев тем временем пытал дежурного и бачку, сидевшего на воротах, желая узнать, куда делся командующий Волжской группой. Бачка совсем растерялся, коверкая слова, произносил на плохом русском языке одно и то же:
– Генерал на улица гуляй!
Дежурный тоже не мог ничего толком объяснить.
– Я предлагал Владимиру Оскаровичу взять с собой наган, он отказался…
По улицам тем временем тянулись каппелевские части – усталые, продрогшие, солдат было много, очень много, одна неосторожная команда – и вся округа будет разгромлена. Вырыпаев боялся давать неосторожные команды.
– Генерал на улица гуляй!
Неожиданно он вытянул шею и передернул затвор винтовки. По улице, направляясь к штабу, двигалась большая толпа рабочих.
– Мать честная! – ахнул Вырыпаев, скомандовал дежурному: – Ставь в окно пулемет! Быстрее!
К дежурному подскочил Насморков, штабной денщик, помог взгромоздить тяжелый «максим» на подоконник. Вырыпаев поспешно распахнул окно.
В окно ворвался морозный воздух, колюче ударил в лица.
– Заправляй ленту! Скорее! – Вырыпаев прикинул сектор обстрела: много ли пространства сможет захватить короткое рыльце пулемета, кивнул удовлетворенно – сектор получался неплохой. – Кто еще есть в штабе? – зычно гаркнул он. – Ко мне!
В комнату заглянул артиллерийский поручик Булгаков, лоб которого пробороздила большая ссадина, замазанная зеленкой: в него стреляли, когда он ехал по поселку на лошади, пуля особого вреда не причинила, лишь содрала кожу на лбу.
– Василий Осипович!
– Голубчик, родной, – благодарно проговорил Вырыпаев, прилаживаясь к рукоятям пулемета, – становитесь вторым номером… Сейчас начнется такое… Не приведи Господь! Впрочем, нет, не надо вторым номером, это сделает Насморков… А вы, голубчик, попробуйте незаметно, через задние двери выбраться из штаба. Через поселок идут наши. Зовите их на подмогу. – Вырыпаев оглянулся, пожал Булгакову руку: – Действуйте!
Подмога не потребовалась. Бачка, карауливший въезд в штабной двор и вставший за дерево с винтовкой наизготове, вдруг поспешно кинулся к воротам и распахнул их.
Вырыпаев схватился руками за голову:
– Что он делает, что делает…
В ворота ввалилась толпа. Несколько дюжих темноглазых мужиков, шедших впереди, на руках внесли во двор генерала Каппеля и поставили его на ноги.
– Спасибо вам, друзья, – сконфуженно пробормотал генерал.
Темноглазые шахтеры оказались вовсе не темноглазыми, просто пыль мертво въелась в поры, в кожу, сделала глазницы очень темными, объемными. Шахтеры по очереди пожимали руку Каппелю.
– Это вам спасибо, – бормотали они смято, были сконфужены не меньше генерала, – отвели грех от наших душ. Не то ведь здесь черт знает что могло быть – такие бы искры полетели! – дюжие мужики удрученно качали головами, шмыгали носами, будто дети, и вновь тянулись пожать Каппелю руку.
Еще минут двадцать шахтеры колготились в штабном дворе, потом ушли.
На землю навалился вечерний сумрак – рассыпчатый, колючий, способный сделать невидимым весь мир – все в таком сумраке расплывается, предметы теряют свои очертания, а мир делается загадочным и опасным. Впрочем, что может быть опаснее яви, опаснее того, что происходит…
Насморков нашел где-то здоровенный, схожий с куском мыла, огарок свечи – скорее всего церковный, зажег его. Каппель, усталый, с побледневшим худым лицом, стянул с себя куртку, повесил на гвоздь. Подошел к окну.
Бачка запер ворота на длинную деревянную слегу и стал на изготовку. На кончик штыка он, будто пропуск, насадил какой-то белый смятый листок.
– Бедные русские люди, – тихо проговорил Каппель. – Обманутые, темные, часто такие жестокие, но – русские…
Он замолчал и долго не отходил от окна, вглядывался в сумрак, будто хотел увидеть там нечто такое, чего не видят другие, найти там ответ на вопросы, которые его мучили, а найдя – хотя бы чуть погасить боль, сидевшую у него внутри. Он думал об Ольге, хотел понять, жива она или нет, хотел почувствовать это своим сердцем, душой, чем-то еще – подсознанием, что ли, а может быть, болью, что сидела в нем и глодала, глодала, рождала боль, тоску. Каппель молил, чтобы Ольга была жива, чтобы во внутреннем мраке появилось светлое пятно, чтобы наступило облегчение, но этого не было. У него немо, сами по себе, зашевелились губы, генерал быстрым движением смахнул что-то с глаз и сделал волевое усилие, чтобы вернуться на круги своя, в явь, а точнее – в одурь нынешнего времени.
– Владимир Оскарович, разве так можно себя истязать? – с укором подступил к нему Вырыпаев.
– Не можно, а нужно. Так и только так.
Наутро шахтеры пришли снова, принесли кое-какую еду – а времена наступали голодные: картошку, хлеб, несколько ощипанных кур, которых разом повеселевший денщик Насморков тут же пустил в работу, и вскоре по штабу разнесся дух вкусного куриного супа. Шахтеры попросились на разговор к Каппелю. Тот незамедлительно принял их.
Верховодил в группе шахтеров кряжистый дед с седой бородой и васильковыми, незамутненными, как у ребенка, глазами.
– Ваше благородие, – обратился дед к Каппелю, его тут же перебил напарник, крутоскулый старик-татарин, подвижный, как ртуть, с темными от навечно въевшейся в кожу угольной пыли, руками.
– Не «ваше благородие», а «ваше превосходительство», – поправил татарин, который, видно, в свое время служил в армии, познал кое-какие «ранжирные» тонкости и теперь не без гордости применял свои познания на практике.
Белобородый отмахнулся от приятеля, как от мухи.
– Я и говорю – ваше благородие, – сказал он. – Так вот… Мы вам, ваше благородие, поверили. На нас можете рассчитывать всегда, мы вас не подведем.
– Спасибо, – благодарно проговорил Каппель.
Когда шахтерская делегация уже покидала штаб, белобородый дед остановился в дверях, глянул на генерала и, неожиданно подмигнув, вздернул сучковатый, в ушибах и наростах, большой палец: – А вы, ваше благородие, молодец! Не дрогнул… Очень большое впечатление это произвело на всех нас.
Пора наступала голодная. Зерна летом засеяно было мало. С одной стороны, крестьяне присматривались к тому, как развивались события в стране, гадали, кто возьмет верх, и выходить в поле не торопились – многие поля так и остались незасеянными. Однако, с другой стороны, крестьяне всегда тянули на себе все тяготы всех войн: сотнями тысяч ушли на германский фронт, сотнями тысяч там и остались. Затеявшаяся Гражданская война тоже здорово подгребла крестьян – их также сотнями тысяч забирали к себе и красные и белые, и, вместо того чтобы заниматься землей, лупили теперь крестьяне друг дружку почем зря, тысячами загоняли в могилы, при этом вопили яростно: «Ур-ра!»
Попадались, деревни, где не было ни одного килограмма хлеба – интенданты ходили по дворам, скребли в сусеках, даже землю вокруг хат копали, пробовали что-нибудь найти – ничего не находили… Чем жили крестьяне – непонятно. Воздухом, что ли, питались?
Когда к Тухачевскому на стол попадал кусок мяса, его так и тянуло спросить – откуда это? Ко всему награбленному он относился с брезгливостью, глаза белели, а если командарм видел мародера, то немедленно тянулся к пистолету.
Жена его уехала в Пензу к родителям – отец ее прихварывал, мать совершенно обезножела, родителям требовалась помощь, и Маша, оставив мужа, ринулась домой.
Вернулась через две недели. Тухачевский со своей армией ушел уже далеко вперед, догнать его было непросто. Но Маша догнала.
Тухачевский обнял жену, расцеловал в губы, потом опечатал поцелуями щеки, прижался лбом к ее лбу:
– Ну, как там наши?
– Живут… Но очень трудно.
– Что? Не хватает продуктов?
– Хоть шаром покати. По Пензе только голодные собаки бегают. Людей не видно.
Тухачевский не сдержался, вздохнул:
– М-да-а…
Он знал, что надо делать, чтобы вырвать у врага победу на поле боя, и совершенно не знал, как сеять хлеб, как зарезать теленка, подоить корову и напоить молоком голодных детей – не знал и не умел.
– Моих не видела?
– Заходила к ним – замок. Их в городе нет. Скорее всего, сидят в деревне.
Машин лоб был холодным, Тухачевский потерся о него своим лбом, вновь поцеловал, ощутил сухими губами приятную шелковистость кожи и неожиданно сделался суетливым, непохожим на себя.
– Машенька, ведь ты голодна! – проговорил он жалобно, в глазах его возникло мальчишеское выражение, на которое Маша Игнатьева когда-то попалась и влюбилась в этого человека.
Она неопределенно приподняла плечо, глянула на мужа кротко.
Тухачевский выпрямился, выкрикнул громко, так, что его голос пронесся через весь вагон:
– Вестовой!
Вестовой появился тут же, словно ждал за шторкой, отделяющей жилую часть вагона от штабной, встал в трех метрах от командарма, впился в Тухачевского преданным взглядом.
– Все, что у нас есть, – на стол! – скомандовал Тухачевский.
– Даже НЗ, товарищ командарм?
– Не даже, а в том числе и НЗ!
Весело козырнув – любил, когда командарм сидел за столом, много ел и хвалил еду, – вестовой удалился.
– Через две недели я снова хочу отправиться в Пензу, поддержать своих, – тихо проговорила Маша. – Ты не возражаешь?
– Не возражаю. – На лице Тухачевского блуждала счастливая улыбка, глаза посветлели, он нежно глянул на жену, улыбка его сделалась еще более счастливой. – Ешь, – произнес он радостным шепотом. – Ешь!
Он сидел напротив жены, смотрел на нее влюбленно. Забылось все тяжелое, что сопровождало его в последнее время, окружало, опутывало. Самые чувствительные уколы Тухачевский продолжал получать от Каппеля.
Сейчас все это отошло в сторону, уплыло, растворилось, и ничего, никого на свете не было – никого, кроме них двоих. Тухачевский поднес к губам охолодавшие руки жены, поцеловал пальцы. От Машиных рук пахло хлебом и чем-то еще, едва уловимым, сухим – кажется, травами… А может, это был запах чистоты?
– Маша, – проговорил Тухачевский тихо, сдавленно – ощутил, что в горло ему, в самую глотку натекло что-то теплое, и командарму сделалось трудно дышать. – Ты ешь, ешь… – Он закашлялся, смутился и, чтобы справиться с собою, засуетился, стал делать много лишних движений, подложил жене в тарелку еды – большую гусиную ногу, добавил жареной картошки, которой Маша положила себе мало, как-то робко, украсил картошку несколькими зелеными полосками лука. – Ешь…
– От картошки, говорят, толстеют.
– Тебе это не грозит.
– Не хочется быть толстой.
– Ох, Маша, – вновь тихо и нежно произнес Тухачевский, перегнулся через стол и в очередной раз поцеловал ее в лоб.
Маша откинулась назад:
– Что-то ты все время целуешь меня в лоб, будто покойницу…
Тухачевский невольно смутился, помотал головой, словно хотел вытрясти из ушей фразу, только что услышанную:
– Прости!
Маша по привычке кротко улыбнулась мужу.
– Хочешь, я тебе что-то покажу? – предложил Тухачевский.
Маша, заинтересованная, поднялась из-за стола – глаза огромные, любящие, щеки атласные… Хоть и не особо высоких кровей была Маша Игнатьева, род ее давно уже обмельчал и обесцветился, отец Маши работал машинистом на Сызрано-Вяземской железной дороге, был обычным неприметным человеком, и мать у нее была неприметная, а вот Маша уродилась настоящим цветком, была красивая, яркая.
– Хочу, – сказала она.
– Пойдем. – Тухачевский поднялся, взял жену за руку, повел в жилой отсек вагона. Там, за спальней, имелся еще один отсек, прикрытый самодельной, аккуратно выструганной из сосновых досок дверью.
В этом тесном отсеке был установлен маленький токарный станок, на крючках висело несколько хитрых лобзиков, которыми можно было выпилить любое, самое сложное, с крученой конфигурацией, отверстие. Для Маши эти отверстия, что украшают всякую скрипку или виолончель, были обычными, хотя и красивыми, дырами. Отдельно на полках сушились тонкие дощечки, в пенале тесно гнездились кисточки, рядом в цветных банках стоял лак.
– Что это? – шепотом спросила Маша.
– Я делаю скрипки, – гордо произнес Тухачевский.
Большие глаза Маши сделались еще больше, округлились. Тухачевский прижался щекой к ее щеке.
– Скрипки? – не поверила Маша.
– Превосходное занятие. Очень успокаивает. Пока ковыряешься, выделывая какой-нибудь колок, столько всего обдумаешь – о-о-о! И как по Каппелю ударить, и как от лобовой атаки какого-нибудь сумасшедшего Дутова уклониться, пропустить конницу, а потом ударить по ней с двух флангов – словом, все-все-все…
Увлечение мужа Маше понравилось. Она воскликнула восторженно:
– Хорошо! – и задала вопрос, который не должна была задавать: – А они играют?
– На них играют, – поправил жену Тухачевский и с гордостью добавил: – Да, играют. У моих скрипок – очень хороший звук. Когда-нибудь они будут в цене. Поверь мне.
– А это означает – у нас будут деньги на жизнь. – Маша прижалась к Тухачевскому.
Через две недели она снова уехала в Пензу. Тухачевский дал ей вагон, несколько красноармейцев охраны и сопровождающего – усатого кривоногого дядьку, страдавшего от того, что его оставили без лошади, так сказать, списали в пехоту, а когда лошади не стало, ноги, как он считал, покривели еще больше. Фамилия его была Юрченко. Получил он от командарма строгий наказ – оберегать Машу как зеницу ока. Не дай бог, чтобы с ее головы упал хотя бы один волос.
Слава Каппеля катилась перед ним, будто ее нес ветер. Имя его стало широко известно как среди белых, так и среди красных.
Он благополучно вывел свою группу и слился с колчаковскими частями. Офицеры-каппелевцы с удовольствием цепляли на шинели погоны колчаковской армии – им надоела комучевская вольница.
Форма Народной армии Комуча была то одной, то другой: то околыш фуражки украшала георгиевская ленточка, то ленту собирались заменить на кокарду – по непонятной причине этого не сделали, то эту многострадальную ленту пришивали к распаху гимнастерки, к самой планке, то, наоборот, спарывали… Но самыми нелепыми были нарукавные знаки – крупные, похожие на фанерные щитки нашивки. На погонах, которые одно время были все-таки введены, проставляли цифры – номера полков, и – никаких звездочек, их комучевские шпагоглотатели велели прикреплять к нарукавным нашлепкам.
Какая-то австро-венгерская чушь… Да и у австрияков такого, кажется, не было. Погоны – это погоны, а нарукавные нашивки – это нарукавные нашивки.
Офицеры спарывали эти нашлепки с особым удовольствием. Впрочем, беззвездные погоны – тоже.
– Хватит! – нервно покрикивали они.
Павлов молча спорол с шинели и гимнастерки ядовито-зеленые погоны, прикрепленные на пуговицы от мужского пиджака – других пуговиц не было, швырнул их в старый баул.
– Пусть валяются. Когда-нибудь в старости, если жив буду, полюбуюсь ими.
Туда же, в темное нутро баула, он зашвырнул и нарукавные матерчатые щитки.
Проковырявшись с иголкой часа два – начертыхался и исколол себе пальцы вволю, – Павлов пришил к гимнастерке и шинели обычные офицерские погоны, полевые, защитного цвета, с красным кантом. На погонах у него теперь поблескивали четыре звездочки – он стал штабс-капитаном. Хорошо, что у него имелся запас звездочек – два года назад приобрел в Петрограде целый кулек, сделал это на всякий случай – тогда он словно в будущее свое заглядывал: ныне ведь этих звездочек днем с огнем не найдешь, хоть вырезай из консервной жести – нету их, не-ту… А у Павлова есть. Этим обстоятельством штабс-капитан был доволен особенно.
Волжскую группу войск отвели на переформирование в Курган.
Город утопал в снегу. Дни стояли розовые, туманные, с приятным, щекочущим ноздри морозцем, окна в магазинах были украшены разными игрушками, муляжами пряников, куклами, хлопушками, еловыми ветками – до Рождества Христова оставалось еще Бог знает сколько времени, а люди уже готовились к великому празднику, ходили с просветленными лицами, ныряя из одной лавки в другую, присматривались к товарам. Женщины накидывали на круглые плечи полушалки, восхищенно цокали языками, щупали совершенно невесомые и божественно красивые оренбургские платки; особенно качественными считались платки, которые в свернутом виде можно было протащить через обручальное колечко; деды приглядывали себе лаковые калоши, парни – ткань на косоворотки, примеряли пиджаки из тонкого английского сукна.
Усталый, с неожиданно повлажневшими глазами, Каппель остановил коня на углу разъезженной, испещренной санными следами улицы. Теперь вместе с Вырыпаевым и Синюковым он вглядывался в дома, в заснеженные деревья, в людей, в золотые купола большого старого собора.
– Хорошо все-таки, когда не слышишь стрельбы, – произнес он задумчиво.
Вырыпаев с удивлением посмотрел на него, но ничего не сказал.
Два часа назад Каппель получил известие, которого долго ждал: дети его живы, находятся вместе со стариками Строльманами по-прежнему в Екатеринбурге. Каппель решил: как только выдастся возможность – он отправится в Екатеринбург и заберет их оттуда.
Он будет чувствовать себя гораздо лучше, если дети окажутся радом с ним. Каппель забрался пальцами под шинель, расстегнул воротник кителя – ему сделалось тяжело дышать. Пробормотал, закашлявшись:
– Город красоты неописуемой. Такой город может сниться только во сне.
– Война вышибает из человека возможность смотреть на обычные вещи обычными глазами, Владимир Оскарович, – сказал Вырыпаев. – Мы привыкли к грохоту, к дыму, к стрельбе, к горящим домам, а тут ничто не горит… Тут все вечное. Надеюсь, мы здесь основательно переведем дух…
– Надеюсь. – Каппель проводил взглядом трех шедших по улице парней-мастеровых, головы которых украшали не теплые шапки, а лихие, сбитые набок модные картузы. Несмотря на холод, обуты парни были в тоненькие шевровые сапоги, собранные в гармошку: скрип-скрип, скрип-скрип – поскрипывали они.
– Завидую я им, – произнес Синюков и разгладил пальцами усы.
– И я завидую, – сказал Каппель.
– Простите, чему именно завидуете, Владимир Оскарович? – спросил Вырыпаев.
– Хотя бы тому, что эти ребята молоды, не знают, что такое война, и слава Богу, что не знают.
– Все может измениться.
– Не хотелось бы.
В конце улицы появился всадник. Шел он лихо – галопом. Издали было видно – военный. В седле всадник сидел ловко, с особым форсом.
– Это к нам, – безошибочно определил Вырыпаев.
Всадник подскакал к ним, выпрыгнул из седла. Вскинул руку к папахе. Это был поручик Бржезовский, новый адъютант Каппеля, человек точный, очень исполнительный.
– Ваше превосходительство, вас вызывают в Омск, – сообщил поручик.
Каппель молча кивнул: вызова в Омск, к новому Верховному – адмиралу Колчаку – он ожидал. Адмирал, как было известно Каппелю, настроен против него. Каппель, понимая, почему это произошло, на адмирала зла не таил. Колчака окружали люди тщеславные, для которых гордость была превыше всего – Лебедев (в армии Лебедевых было двое, молодой и старый, но в кабинет адмирала был вхож один Лебедев, старый), Дитерихс, Сахаров. Их деятельность особыми воинскими успехами отмечена не была, поэтому они старались преуспеть в другом – в борьбе подковерной.
Они завидовали Каппелю: слишком блестящей была у него репутация. Завидуя – боялись. Поэтому, бывая в кабинете адмирала, нашептывали ему, что Каппель – человек несносный, завидущий, этакий маленький Бонапарт, утверждали, что правильно, дескать, пишут про него красные газеты, он любитель интриговать, и если появится в Омске, то первым делом попробует и самого Колчака лишить трона. Такой, мол, этот человек. Колчак лишь белел, слушая эти речи, сжимал пальцами подлокотники кресла и отводил взгляд в сторону. Он не верил речам, произнесенным шепотом, ему на ухо, однако одновременно ловил себя на мысли – хоть и не верит он им, а ведь не верить у него нет никаких оснований.
Войска Колчака делали успехи на фронте – ими был взят целый ряд городов, в том числе и Екатеринбург.
В конце концов он приказал генералу Лебедеву:
– Вызывайте ко мне генерала Каппеля!
Лебедев, услышав это, только потер руки, улыбнулся довольно: хоть он и не был знаком с Каплелем, не знал, что это за человек, но не любил его. Заочно.
Вечером Каппель сел в поезд, идущий в Омск.
Омск бурлил. Он больше напоминал столицу государства Российского, чем заурядный сибирский город: по улицам разъезжали конные казачьи патрули, гудели автомобильные моторы, взвизгивали клаксоны, в ресторанах играли цыганские оркестры и лихо отплясывали откатившиеся вместе с белыми войсками купцы, купали в шампанском девиц и соревновались, кто больше выпьет… Купец Кудякин, например, и глазом не моргнув, выдул три пивных кружки водки и рухнул на пол прямо в ресторане. Потом четыре дня приходил в себя, отсыпался. Богатырское здоровье его не подвело, хотя на водку после этого Кудякин уже не мог смотреть – выворачивало наизнанку.
Купцы удивлялись:
– Надо же! Как легко, оказывается, можно бросить пить.
Колчак пребывал в хорошем настроении: его войска взяли Уфу, Пермь, успешно наступали на Казань. Как всякий честный человек, он был очень доверчив – считал, что все люди, как и он – честные. Одним из самых близких людей к адмиралу считался генерал-лейтенант Лебедев – светский лев, чрезвычайно ранимый, наивно полагавший, что он не только крупный военачальник, но и большой ученый. Лебедев был членом Императорской Академии наук, у адмирала он занимал высокую должность начальника Ставки Верховного правителя – то есть, по сути, был начальником штаба Колчака.
Слыша имя Каппеля, Лебедев раздраженно взмахивал холеной белой рукой:
– Каппель? А-а, полноте… Это несерьезно.
Причесочка у Лебедева была – не придерешься, волосок к волоску, у французов генерал-лейтенант достал специальную мазь, смазывал ею голову, которая теперь всегда блестела, а к пробору можно было прикладывать штабную линейку. Усы были подстрижены, как английский газон – очень аккуратно, никаких фривольных колечек, никаких завитушек.
Очень ухоженный был человек.
Когда Каппель расквартировался в Кургане со своей группой – ее предстояло переформировать в Первый Волжский корпус, Лебедев решил: терпеть этого Выскочку больше не следует, и провел соответствующую работу.
Адмирал Лебедеву поверил. Когда Колчаку доложили, что генерал-майор Каппель появился в его приемной, адмирал вздохнул, глубоко затянулся воздухом – так иногда бывает перед трудной беседой, и произнес страшноватым свистящим шепотом:
– Просите!
В следующее мгновение он не сдержался и, давая выход гневному порыву, всадил в подлокотник кресла ножницы.
Тихо открылась дверь, звякнули шпоры. Послышался негромкий, очень спокойный голос:
– Ваше высокопревосходительство, генерал Каппель по вашему повелению прибыл.
Ощущая, как в виски ему натекло что-то горячее, тяжелое, Колчак поднял глаза, увидел стоявшего в проеме двери усталого невысокого человека, глядевшего прямо перед собой. Поймав взгляд адмирала, Каппель не отвел глаз в сторону, и Колчак понял: этот человек никогда не сказал про него ни единого худого слова, а всякие нашептывания Лебедева – всего лишь нашептывания, и вздохнул облегченно.
Он вышел из-за стола и протянул Каппелю сразу обе руки:
– Владимир Оскарович, наконец-то вы здесь. Я рад, очень рад!
Колчак был прекрасным физиономистом, хорошо разбирался в человеческой психологии, если человека он видел сам, то ему можно было ничего не говорить, он очень точно угадывал характер. Адмирал провел Каппеля к креслу:
– Садитесь, пожалуйста!
Каппель сел, но тут же вскочил:
– Ваше высокопревосходительство!
Колчак вторично усадил Каппеля в кресло.
– Меня зовут Александром Васильевичем.
Проговорили они вместо запланированных пятнадцати минут полтора часа. Из кабинета в приемную вышли под руку.
Позднее Колчак написал: «Каппеля я не знал раньше, – признание адмирала, в отличие от Лебедева, было искренним, – я встретился с ним в феврале 1919 года, когда его части были выведены в резерв, а он приехал ко мне в Омск. Я долго беседовал с ним и убедился, что он один из самых выдающихся молодых начальников».
Надо с грустью заметить, что жить к той поре и тому, и другому оставалось меньше года.
В приемной адмирал сказал Каппелю:
– Владимир Оскарович, если что-то нужно будет для вашего корпуса – сообщите. Все будет исполнено.
Это слышали все. Как и все видели, что Колчак проникся к Каппелю особым уважением.
Больше ни один человек не приходил к адмиралу наушничать на Каппеля: это могло кончиться плохо.
Вечером к омскому перрону с шипением и резкими веселыми гудками подкатил пассажирский состав, ведомый мощным «микстом», не раз доставлявшим скорые поезда в Париж. Каппель, одетый в шубу, покрытую обычным солдатским сукном, ловко вспрыгнул на заснеженную ступеньку – дожидаться, когда кондуктор сметет с нее белый мусор и обколет лед, не стал, – быстро прошел в свое купе.
Там сбросил шубу. Некоторое время неподвижно сидел у окна, опершись локтями о столик, разглядывал людей, суетившихся на перроне.
Он находился под впечатлением, оставшимся после разговора с адмиралом.
По перрону с важным видом ходил старший кондуктор – степенный старик с пушистыми серыми бакенбардами и тоненькими погончиками, прилаженными к черному «романовскому» полушубку. За ним неотвязно, будто собачонка, бегал большеухий носатый паренек с фонарем в руке – ученик.
Старик втолковывал молодому человеку, как надо жить, вскидывал поочередно руки, окутывался паром, иногда тыкал пальцем в пространство. Носатый паренек внимал ему, заглядывал в рот. Выдав очередную порцию наставлений, старик умолкал и продолжал неспешное движение туда-сюда по перрону.
Каппель улыбнулся: слишком уж забавно это выглядело из купе вагона, куда с перрона не доносился ни один звук.
Мысли его снова унеслись в кабинет адмирала, в его штаб: Каппель никак не мог понять, почему Лебедев, покорно сгибая тонкий, как у девицы, стан перед адмиралом, поступает во вред своему шефу? Это что, глупость? Впечатление глупого человека Лебедев не производил. Вхож в высшие академические круги… Неужто все дело в обычной зависти к успехам Каппеля, в ревности, в нежелании допускать других людей к Александру Васильевичу Колчаку? Губы у Каппеля недоуменно дрогнули.
Сейчас, когда колчаковские войска ведут успешные боевые действия, берут город за городом, Лебедев ни с кем не желает делить славу победителя… Бред какой-то.
Через семь минут вагон дернулся, и омский перрон неторопливо поплыл назад, в темноту мутной холодной ночи.
Утром Каппель оказался в Екатеринбурге. Город был не столь оживлен, как, допустим, Омск или Курган, стены домов покрыты пороховой копотью – здесь шли тяжелые уличные бои. На вокзальной площади, заснеженной, с крутыми отвалами, своими макушками достигающими фонарей, прикрепленных к столбам, Каппель взял возок и поехал по адресу, по которому должны были находиться старики Строльманы.
Увидев зятя-генерала, старик прослезился, покрутил головой, давя в себе жалобный скулеж, пытаясь сладить с собою, но не смог, это оказалось выше его сил. Плечи у Строльмана задергались, как в припадке. Каппель обнял старика:
– Полноте… полноте.
– А Олечка… Олюшка… Ты знаешь о нашей беде, Володя?
– Знаю.
– Не уберег я ее. – Плечи у старика затряслись сильнее. – Прости меня, ради бога.
– Я пробовал отыскать ее в Москве – бесполезно.
Спина старика была худой, костистой, лопатки углами выпирали из-под жилета.
– Надо собираться, – сказал Каппель, – у нас мало времени.
Старик перестал плакать, достал из кармана большой, как полотенце, платок, вытер им лицо.
– Куда собираться?
– Я увожу вас с собой.
– Прости, Володя, но – куда?
– В Курган. Там сейчас формируется мой корпус. Через четыре часа будет поезд из Перми, нам надо на него успеть.
Строльман глянул на часы:
– Я не успею.
– Надо успеть.
Старик заохал, засуетился, движения его сделались бестолковыми, в них было много лишнего.
– Ох, я не успею, – горестно пробормотал он.
– Надо успеть, – повторил Каппель, прислушался к тишине, стоявшей в доме. – Дети спят?
– Спят. Они поднимаются поздно. Пусть спят. Им самая пора набираться сил, самый возраст… – В голосе Строльмана появились ворчливые нотки, и он стал похож на дряхлую, с облезающим пером наседку.
Строльман вновь заохал, заквохтал, заметался по квартире.
– А может, лучше поедем завтра, а, Володя?
– Лучше сегодня. Я не могу оставлять часть надолго.
В ответ раздалось квохтанье.
На сборы потребовалось всего три часа – крупных вещей не было, – все осталось там, в доме при пушечном заводе.
– Чем меньше вещей – тем лучше, – окинув имущество строгим взором, кратко произнес Каппель.
– Как же это, Володя? – жалобно проговорил Строльман, поднял вопросительно брови. – Всю жизнь собирал, копил, обрастал имуществом, считал, что так надо, и вдруг… Нищий я стал, совершенно нищий. – Он вновь всхлипнул.
Каппель обнял его:
– Успокойтесь, пожалуйста. Прошу вас!
Через час они уже сидели в купе пермского поезда. К ним заглянул кондуктор, увидел генерала, козырнул, проговорил жалобным тоном:
– Это что же такое получается, господин генерал! Железная дорога работает все хуже и хуже. Ни один поезд уже не приходит по расписанию – все опаздывают.
Каппель сделал неопределенный жест: в делах железной дороги он не разбирался.
В Кургане штабс-капитан Павлов был счастлив. Варечка дала согласие выйти за него замуж. Павлов прижал к губам тоненькие Варины пальцы, прошептал благодарно:
– Варечка, спасибо вам. Вы никогда не пожалеете, что решили стать моей женой.
Варя была растеряна: все происходящее казалось ей неким сном. Она глядела влюбленными глазами на Павлова и спрашивала себя: счастлива ли?
Она была счастлива.
Венчание происходило в небольшой, с темной игрушечной колокольней церкви, рано утром, поскольку днем батюшка – доброжелательный, с лучистыми глазами иерей – собирался отбыть в Тобольск, в епархию. Варя была тиха и растеряна. Павлов пробовал шутить, но оттого, что сам был оглушен свалившимся на него счастьем, шутки у него не очень удавались.
Павлов сумел даже достать золотые обручальные колечки – нашлись подходящие в бывшей ювелирной лавке, хоть та и была закрыта, но штабс-капитан сумел отыскать ее хозяина – он снимал частную квартиру, Прятался от всех, боялся грабежей. Ювелир и вынес из темного потайного закутка на белый свет кожаный баул с драгоценностями. Варе обручальные колечки понравились.
А потом молодожены на быстрой тройке, в кошеве, застеленной двумя хорошо выделанными медвежьими шкурами, катались по окрестностям Кургана, дышали снежным простором, морозом, останавливались у Тобола, накрытого толстым белым одеялом, целовались под соснами и удивлялись – неужели они всего полтора месяца назад находились в горячем пекле, кланялись пулям и совершенно не обращали внимания на красный от крови снег? Тогда казалось, что так все и должно быть, сама природа снега – красная, кровянистая. А на самом деле снег, оказывается, – белый… Пушистый, нежный, толстый, лежит на земле горностаевой шубой.
– Я бы здесь осталась навсегда, – неожиданно заявила мужу Варя, обвела рукой пространство. – Мне здесь очень нравится.
– Варя, вам здесь скоро станет скучно. – Павлов никак не мог перейти на «ты», продолжал обращаться на «вы» – так было проще и привычнее.
– Саша, меня можно звать на «ты». Можно и нужно.
– Понимаю, но… – Павлов развел руки в стороны.
– А скучно мне не станет… Я в этом уверена.
– В Кургане нет даже десяти тысяч жителей, я недавно прочитал в путеводителе. По сравнению с Москвой это не город, а городок, конопляное зернышко… Нет, Варюша, жить надо в большом городе. Москва златоглавая, Санкт-Петербург – вот что надо.
– Почему этот город называется так странно – Курган?
Павлов, не отвечая на вопрос, прыгнул в кошеву, приподнял меховой полог:
– Поехали!
– Куда?
– Поехали! Это недалеко, версты четыре отсюда… Поехали!
Через четыре версты они увидели огромный заснеженный холм, ровный, как лысина какого-нибудь почтенного старца; ветер сдувал с макушки холма белые кудрявые космы, сбрасывал вниз, швырнул охапку под ноги и молодоженам. Варя прижалась к мужу.
– Это и есть тот курган, от которого пошло название города, – сказал Павлов.
– Он насыпной?
– Наверняка насыпной. Тут было становище какого-то татарского князька, какого именно, история уже не помнит – имя его не сохранилось. Князька этого, по-моему, убил Кучум.
Тихо было, таинственно в этом месте, ни стука дятлов, ни птичьих скриков, словно место это заколдовано и стало оно необитаемым, очень недобрым, лишь шумели здесь росшие неподалеку сосны, роняли с макушек сор, сдуваемый ветром.
Варя поежилась:
– Неуютно здесь как-то.
Штабс-капитан притянул жену к себе.
– Не бойся, – произнес он тихо, успокаивающе, отметил про себя, что впервые в жизни обратился к Варе на «ты».
– Саша, пора возвращаться в город. Скоро начнут съезжаться гости.
Застоявшийся конь донес их до города, до самого дома за двадцать минут.
– Автомобиль, а не конь, – одобрительно отозвался Павлов.
Гостей было много. Верховодил среди них Василий Осипович Вырыпаев. Несмотря на полученное недавно полковничье звание, он продолжал носить погоны с тремя звездами – не торопился повышать себя.
Ждали Каппеля, но он не приехал. Его вообще еще не было в городе. Как сообщил расторопный адъютант генерала, поручик-поляк, из Омска Каппель выехал не в Курган, а в Екатеринбург.
Экспресс, шедший из Перми, мало чем отличался от обычного товарняка: останавливался у каждой водокачки, свистел, пыхтел, скрежетал чугунными сочленениями, словно собирался с духом перед очередным броском в пространство, потом, подобно Змею Горынычу, пускал длинную шипучую струю пара и совершал рывок до следующей водонапорной башни.
Дочь Каппеля Таня вела себя спокойно, она оказалась взрослой не по годам, а вот Кирилл, когда засыпал, то во сне плакал и звал мать. Старик Строльман привычно склонялся над ним, успокаивал. А у Каппеля болезненно дергался рот, глаза делались влажными.
Он молчал. Иногда приподнимался и широким крестом осенял детей.
Станция проносилась за станцией, водокачка – за водокачкой.
В Курган поезд прибыл ранним утром. Было темно. Два тусклых фонаря сиротливо вглядывались в перрон. Проку от их света не было никакого.
Поезд в Кургане стоял долго, поэтому Каппель медлил до последнего, не хотел будить детей; впрочем, оказалось, что будить их и не надо было, вскоре они проснулись сами: Таня первой приподнялась на постели, отерла кулачками глаза и спросила хрипловатым шепотом:
– Где мы?
Жалость сжала Каппелю горло, он закашлялся.
– Мы дома, – проговорил он тихо.
– Мама уже здесь? – Таня обрадованно повысила голос. – Она тут?
Генерал отрицательно покачал головой:
– Нет.
Под окнами вагона прошли несколько офицеров – это Каппеля встречали штабные работники, – первым шагал Вырыпаев, свежий, подтянутый, краснолицый с мороза. Он лихо вскинул руку к папахе, едва генерал показался на ступеньках вагона.
Рядом с Вырыпаевым грузно топтался, со скрипом давя подошвами снег, полковник Барышников, начальник штаба – человек толковый и с хорошей головой, но вот ведь, как всегда, пьяный, Сейчас от Барышникова также несло какой-то застарелой сивухой: похоже, полковник пил не закусывая, дурной запах просто лез из Барышникова, противно щекотал ноздри. Каппель почувствовал, как у него разом одеревенело лицо, но вида, что он недоволен начальником штаба, не подал.
– Я не один, – тихо произнес Каппель, обращаясь только к одному Вырыпаеву, – со мной – семья. То есть дети…
– Квартира готова, ваше превосходительство. Еще позавчера ее вылизали так, что ни одной пылинки не осталось.
– Хорошо, – похвалил Каппель, зная, каким придирчивым чистюлей является старик Строльман – никогда не оставляет после себя ни одной соринки.
Генерал повернулся, принял на руки закутанного в легкое, набитое невесомым птичьим пером одеяльце Кирилла.
– Лошади стоят у вокзала, – предупредительно произнес Вырыпаев, – с той стороны.
Через несколько минут они уже неслись по курганским улицам; сзади в воздух взметывалась твердая искристая пыль; кучер-татарин, перепоясанный зеленым, видным даже в темноте кушаком – он не изменял цвету своей веры, хотя русские кучера испокон веков подпоясывались красными кушаками, нахлестывал лошадей:
– Эт-те! Эт-те!
Штаб корпуса разместился в большом деревянном доме. Половина второго этажа, выходящая окнами в тихий белый сад, была отведена генералу под жилье.
Для детей уже были приготовлены постели – горничная знала, что генерал приедет рано, дети будут сонные, поэтому, чтобы они не капризничали днем, решила – пусть они еще немного поспят. В том, что они уснут снова, горничная была уверена.
Так оно и вышло. Таня уснула, едва коснувшись подушки. Кирилл, проявляя, видимо, мужской характер, некоторое время возился, укладываясь поудобнее. Он приподнимал голову, вглядывался в отца – не мог еще свыкнуться с мыслью, что это его отец: круглое, розовое, похожее на мячик лицо его часто меняло выражение, становилось то плаксивым, то; наоборот, делалось ясным, по-взрослому озабоченным. Однако прошло минут десять, и Кирилл тоже уснул. Каппель перекрестил детей и спустился вниз, в штаб, к Вырыпаеву.
Тот терпеливо ждал генерала.
– Ну, теперь давай без титулов и всякой великосветской ерунды, по-простецки, – велел полковнику Каппель, – рассказывай, чего нового? Омск прислал чего-нибудь?
Вырыпаев отрицательно качнул головой:
– Ничего. И не пришлет. Такое сложилось у меня впечатление. Мы, Владимир Оскарович, Омску – кость в горле.
– Не торопись делать выводы, Василий Осипович. – Каппель предупреждающе поднял руку. – В девять утра я буду звонить в ставку Верховного правителя.
У Каппеля, как командующего крупным воинским соединением имелся прямой телефонный провод с Омском.
Ровно в девять ноль-ноль он позвонил в Омск.
Связь была отличная. Голос дежурного в омском штабе хоть и был изменен расстоянием, имел какой-то металлический оттенок, словно его раскатали в некую проволоку, а слышен был превосходно.
– Генерала Лебедева на месте нет, – сообщил дежурный. – Он на докладе у Верховного правителя.
– Когда будет? – спросил Каппель.
– Не могу знать. Попробуйте позвонить вечером, часов в восемь. В это время генерал Лебедев всегда бывает на месте.
Каппель позвонил в двадцать ноль-ноль. Трубку поднял другой дежурный, утренний уже сменился. Связь по-прежнему была отличной.
– Ваше превосходительство, генерал Лебедев находится в театре.
– Скажите, ему было доложено о моем звонке?
– Так точно. Генерал Лебедев попросил позвонить ему завтра утром, часов в девять.
Каппель дал отбой, вернул трубку дежурному офицеру.
– Ладно, мы люди не гордые, позвоним завтра в девять утра.
Вечером, когда в штабе корпуса закончилось совещание, Каппель достал из книжного шкафа две бутылки шустовского коньяка, поставил на стол. Проворный Бржезовский внес в кабинет поднос с лафитниками.
Генерал разлил коньяк по стопкам, в кабинете словно солнышко проснулось, пахнуло южным жаром – старый шустовский коньяк оказался таким душистым, будто бы специально был настоян на ароматах юга. Тяжелое брыластое лицо начальника штаба оживилось, в глазах замерцала жизнь. Барышников воодушевленно потер руки.
– Выпьем за Россию, – предложил Каппель.
Начальник штаба внес поправку:
– За Россию и за вас, Владимир Оскарович! Мы – с вами, ваше превосходительство!
Каппель промолчал. Выпил коньяк. Вспомнив старое, с удовольствием растер языком несколько капель по небу: так они поступали в молодости, в драгунском полку, когда приезжали из глуши в блистательную Варшаву, и перед тем, как отбыть из польской столицы, забирались в какой-нибудь ресторан, чтобы промочить горло. Случалось, им подавали хороший коньяк, и тогда Каппель смаковал его, растирая языком по небу… Давно это было. Осталась лишь память, больше ничего. Лицо генерала посветлело, он поставил лафитник на стол, произнес коротко:
– Благодарю!
Через полчаса он, аккуратно ступая по скрипучим ступеням лестницы, морщась болезненно – лестница была старая, рассохшаяся, – поднялся к себе наверх, на цыпочках прошел в комнату к детям.
Дети спали. В окно всовывали свои пушистые, покрытые снегом ветки две старые яблони, тихо поскребывали сучьями о стекло. Рождался новый ветер. Если принесется северный, неугомонный – будет затяжная пурга. На беду тех, кто попадет в нее. Каппель вздохнул, поправил на Кирилле одеяльце; тот, не просыпаясь, поднял голову, незряче посмотрел на отца, затем вновь опустил голову на подушку и едва слышно засопел. Дыхание у детей никогда не бывает тяжелым – всегда легкое, почти неслышимое.
Кирилл не был похож ни на мать, ни на отца, ни на деда – в его лице словно слились черты обоих родов, но все же больше было черт Каппелей, а вот Таня была Олиной копией – вылитая мать. Каппель ощутил, как у него тихо сжалось сердце, он даже услышал далекий сдавленный скулеж, тоскливый, очень болезненный, в висках раздался звон, и генерал невольно покрутил головой, освобождаясь от этого горького звона.
Следы Оли так и затерялись в Москве. Скорее всего, ее уже нет в живых…
В девять сорок пять Каппеля позвали к телефону.
– Омск, – коротко сообщил дежурный офицер.
На проводе находился сам Лебедев – неуловимый начальник Ставки Верховного правителя России.
– Поздравляю с возвращением в Курган, – пророкотал в телефонной трубке довольный густой басок. Каппель недоуменно покосился на дежурного офицера, сидевшего рядом с телефонным аппаратом: Каппель уже давно вернулся в Курган, непонятно, с чем поздравляет его генерал Лебедев. – Как у вас погода?
Всегда, когда не о чем говорить, люди начинают расспрашивать собеседников о погоде.
– Метет, – нехотя ответил генерал, – на улицу выйти невозможно.
– А у нас, слава богу, тишь. Солнце светит, как весной. По городу барышни на санях катаются. Снег от солнца розовый. Хорошо!
– Ваше высокопревосходительство, – раздраженно проговорил Каппель, ему хотелось и раньше прервать сытый рокоток Лебедева, но он выслушал его фразу до конца. – Волжский корпус формируется только на бумаге. У меня нет ни обмундирования, ни оружия, ни людского пополнения…
– Владимир Оскарович, это все пустяки, не стоящие обсуждения, – завтра у вас будет все – и оружие, и обмундирование, и людской резерв. Завтра! Я это обещаю. А пока отдохните… Отдохните сами, дайте возможность отдохнуть людям. Недели две, а то и три у вас есть для отдыха…
«Значит, людей и оружие Ставка пришлет не раньше чем через три недели, – мелькнула в голове у Каппеля огорченная мысль, он поморщился, – тогда почему Лебедев обещает прислать пополнение завтра? Да и завтра – это поздно. Оно нужно сегодня, оно нужно было вчера. Ведь с людьми надо работать – их нужно обучить, подогнать друг к другу – ведь это же солдаты… В противном случае солдаты не будут воевать, просто не сумеют – их перебьют…»
– Идет разработка большого весеннего наступления согласно моему проекту, – продолжал тем временем рокотать прямой провод голосом генерала Лебедева. – Нужно все учесть, распределить, ничего не упустить. В первую очередь сейчас отдаем все, что у нас есть, фронту – тем, кто находится на передовой. Требует Гайда, требует Пепеляев, требуют другие командующие… Да потом, мы с Верховным за вас не беспокоимся, Владимир Оскарович, поскольку знаем – за неделю вы сделаете столько, сколько другие не сделают за месяц. – В следующий миг Лебедев сменил тему разговора, сведя его к шутке: – У меня тут половина женщин в Ставке влюблена в вас…
Каппель вновь поморщился – он хранил верность Ольге Сергеевне и на девиц, в отличие от офицеров его штаба, старался не заглядываться. Стало понятно, почему военный министр колчаковского правительства генерал Будберг называет Лебедева «младенцем от Генерального штаба». Как штабист Лебедев еще в ночной горшочек ходит – не вышел из этого возраста.
– И последнее, ваше высокопревосходительство, – проговорил Каппель сумрачно, с трудом владея собой, – у меня не хватает лошадей… Дайте мне лошадей!
– Не могу, – пророкотал Лебедев, сытый басок его уже вызывал у Каппеля изжогу. – Обходитесь своими силами, научитесь этому… Проведите лошадиную мобилизацию… Где-нибудь в деревнях, – добавил он и поспешил распрощаться с Каппелем – этот колючий, неудобный в общении генерал также раздражал его.
Каппель отдал телефонную трубку дежурному офицеру, прошел к себе в кабинет. В приемной его ждал Вырыпаев. Увидев полковника, Каппель устало махнул рукой:
– Насчет Омска ты был прав. Генерал Лебедев не ведает, на каком свете живет. Но без Омска нам не обойтись.
– Что предлагает Лебедев?
– Провести конскую мобилизацию.
– А ведь придется.
– Придется, – согласился помрачневший Каппель, – другого выхода у нас нет.
Мобилизация была проведена в окрестных селах. Каппель провел ее, что называется, в щадящем режиме, аккуратно – хозяйств, где оставалась одна лошадь-кормилица, не трогал.
Лошадей набралось только на один эскадрон – больше мобилизовать не удалось. Сбруя, седла были старыми, взять эту амуницию было негде – только как получить на складе в Омске.
Каппель отправился к прямому проводу, довольно быстро соединился с Омском, с самим начальником Ставки – на этот раз повезло; голос Лебедева вознесся театрально, загремел искренне, с пониманием, даже сочувствием:
– Владимир Оскарович, не извольте ни о чем беспокоиться – все у вас будет, все поступит, дайте только немного времени. Может быть, даже подкинем вам сотни две лошадей. Я рассмотрю этот вопрос. Потерпите чуть-чуть.
И вновь Омск затаился, заглох, ни ответа от него, ни привета, ни продолжения диалога, словно Лебедев забыл о своем обещании.
В корпусе не хватало даже обычных винтовок, не говоря уже обо всем остальном. Количество пулеметов можно было пересчитать по пальцам, патронов тоже не было.
Каппель снова позвонил Лебедеву и опять получил вежливый, очень доброжелательный ответ:
– Потерпите еще денька два, Владимир Оскарович, после этого я все, что вы требуете, пошлю в Курган. И проконтролирую это лично. Лич-чно!
Но ни через два, ни через три, даже ни через неделю из Омска так ничего и не поступило.
Каппель вновь позвонил в Омск, Лебедеву – с начальником Ставки его не соединили.
Позвонил вторично – тот же результат. Позвонил в третий раз – то же самое. Каппель – человек проницательный, способный по жестам, по интонациям, по паузам в голосе понять очень многое – на этот раз понял, что Лебедев разговаривать с ним просто-напросто не желает.
Сделалось противно. Можно было, конечно, через голову Лебедева позвонить прямо Верховному правителю, но Каппель не хотел делать этого. Во-первых, через голову начальника Ставки нельзя, во-вторых, не хотел выглядеть жалобщиком. Полагал: если адмирал посчитает нужным, то сам вызовет Лебедева и поинтересуется, как идут дела у Каппеля.
Самое интересное, что адмирал действительно дважды вызывал к себе Лебедева и задавал ему один и тот же вопрос:
– Как формируется корпус Каппеля? Все ли у него есть? Не нуждается ли он в чем?
Лебедев, согнувшись в почтительном поклоне, отвечал бодрым голосом, не запинаясь ни на миг, словно сам верил тому, что говорит:
– Генерал Каппель как сыр в масле катается, ваше высокопревосходительство. Отказа ему нет ни в чем. Что он просит, то и даем.
Генерал Лебедев беззастенчиво врал; адмирал, веря ему, успокоенно кивал, произносил благожелательно:
– Это хорошо. Каппель в нашей армии – лучший командующий корпусом.
А Каппель не то чтобы ничего не получал с омских воинских складов, он даже дозвониться до генерал-лейтенанта Лебедева не мог. Тот был упоен победами, которые одерживали колчаковские части. Еще бы – пройдет пара недель – и прямая дорога на Москву будет открыта. Душа Лебедева светилась от предвкушения золотого дождя наград, который должен был пролиться на него. И уж, конечно, никак нельзя было допустить до этого дождя выскочку Каппеля, чьи заслуги перед Россией, по мнению генерал-лейтенанта, слишком преувеличены. Непонятно, чего хорошего нашел в нем Верховный правитель. Обыкновенный хвастливый генерал. Таких Лебедев на своем веку видел сотни – и старых, и молодых.
Утро выдалось затяжное, хмурое, неопрятные полупрелые облака прогибались, иногда слышалось гнилое храпянье, и тогда с верхотуры сыпался мелкий, колючий, схожий с песком снег. Барышников, усевшись за стол, неожиданно побледнел, губы у него сделались синими. Он схватился за грудь, с трудом шевельнул ртом:
– Сердце останавливается.
Прибежал лекарь, дежуривший в штабе, дал полковнику выпить две столовые ложки микстуры. Барышников упрямо сжимал зубы – не любил горькую микстуру, но лекарь все-таки всадил ложку прямо в сжим челюстей.
– Ваше высокоблагородие, примите… Полегчает.
Каппель разбирал почту, поступившую к нему из канцелярии, хмуро поглядывал в окно, видел то же, что видели и его дети, находившиеся на втором этаже: украшенные шапками снега яблони, растворяющиеся в нездоровом сером сумраке, высокий забор зеленого защитного цвета – явно красочка была взята с армейского склада, неровные сугробы. Вдруг среди бумаг он увидел одну, со знакомым почерком.
Это был почерк Вырыпаева. Каппель хорошо знал его. Генерал вгляделся в бумагу. Лицо его дрогнуло, сделалось чужим. Каппель отодвинул бумагу от себя, потом вновь прочитал ее.
Вырыпаев как командир батареи написал на имя генерала рапорт с предложением присвоить его батарее имя Каппеля. Резким движением подцепив на палец валдайский колокольчик, стоявший на столе, Каппель позвонил.
На пороге появился дежурный офицер.
– Пошлите вестового за полковником Вырыпаевым, – приказал ему генерал.
Дежурный лихо щелкнул каблуками и исчез. Разыскал Насморкова.
– Скачи аллюр три креста за Василием Осиповичем. Предупреди – генерал зело сердит.
Через двадцать минут запыхавшийся Вырыпаев появился в штабе.
– Это ваш рапорт? – не глядя на полковника, довольно враждебно, на «вы», спросил Каппель, тряхнул листом бумаги, который держал в руке.
– Мой.
Каппель бросил рапорт на стол:
– Порвите! Я не принадлежу к особам царской фамилии, чтобы моим именем называть батареи и полки.
Вырыпаев вздохнул, махнул рукой огорченно, понимая, что спорить бесполезно, и молча порвал рапорт.
– Спасибо! – смягчившись, поблагодарил Каппель. – Что там из Омска?
– Из Омска ничего. Будто умерли.
Звонить Лебедеву не хотелось, да и звонки эти были унизительными – каждый раз, звоня, генерал переступал через самого себя, ему казалось, что дежурные в Ставке, снимая трубку, посмеиваются над ним.
И тем не менее Третий Волжский корпус (он получил номер три) продолжал формироваться. В корпус по мобилизационному плану входили Самарская пехотная дивизия, которой командовал заслуженный генерал Мшенецкий, Симбирская пехотная дивизия под началом молодого генерала Сахарова, Казанская пехотная дивизия во главе с полковником Пехтуровым, кавалерийская бригада – начальником ее был генерал Нечаев, и Отдельная Волжская артиллерийская батарея, которой с самой Самары командовал полковник Вырыпаев.
Формирование шло медленно, со скрипом, это раздражало Каппеля, он подумывал, а не напроситься ли, наплевав на армейский политес, на прием к адмиралу, но тут же отгонял эту мысль прочь – адмиралу сейчас было не до него…
В марте запахло весной. Она в Сибири приходит в апреле, часто в самом конце месяца, и это считается нормой, а тут пожаловала в марте… Не слишком ли рано?
Весь город высыпал на улицы. Каппель приказал вывести из конюшни гнедого и в сопровождении ординарца неспешной рысью поскакал в казармы самарцев – дивизии, прошедшей вместе с генералом все огни и воды – он любил бывать в ней.
Иногда гнедой переключался на галоп, иногда осаживал сам себя и переходил на шаг – генерал не понукал коня. В седле, во время езды, хорошо думается, мысли в голову приходят разные, и светлые, и печальные, и тех, и других, к сожалению, равное количество, хотя очень хотелось, чтобы светлых мыслей было больше.
На перекрестке Каппель увидел нарядную девушку, стройную, в утепленных ладных сапожках и дымчатой беличьей дошке, с рыжей лисьей муфтой, в которой красавица прятала свои маленькие руки.
Лицо девушки показалось Каппелю знакомым. Он вгляделся в этот нежный лик, и у него тихо сжалось сердце, в горле что-то задрожало: эта девушка была очень похожа на юную Олю Строльман. Девушка смотрела на него неотрывно, хотела что-то спросить или прислать привет из некого чистого легкого девичьего мира, в который генералу не было входа. Каппель грустно улыбнулся и приложил руку к папахе.
Девушка ответила легким поклоном.
Подъехав к казармам самарцев, Каппель спрыгнул с коня и двинулся дальше пешком, ведя своего гнедого в поводу. Навстречу ему из караулки бегом выметнулся дежурный:
– Ваше превосходительство, звонили из штаба корпуса – пришло пополнение.
Генерал посветлел лицом:
– Наконец-то! Наконец-то они вспомнили о нас.
Он поспешно вскочил в седло, приказал ординарцу, чтобы тот не отставал, и с места взял в галоп.
В штабе корпуса его ожидал Вырыпаев со странно перекошенным лицом и нервным булькающим смешком, то вырывающимся у него из груди, то застревающим где-то в горле. Увидев генерала, Вырыпаев отер платком влажные глаза:
– Ваше превосходительство, принимать пополнение будем в Екатеринбурге. Надо ехать.
– В чем же дело, Василий Осипович! Поедем. Мы – люди негордые, ради такого дела съездим и в Екатеринбург. – Каппель оживленно потер руки. – А?
– Вы еще не знаете главную новость, ваше превосходительство… Пополнение – из пленных красноармейцев.
Лицо у Каппеля угасло, подглазья потемнели.
– И сколько же их?
– Более тысячи человек.
– М-да-а. – Генерал взялся было за аппарат прямой связи с Омском, поглядел на трубку как на существо, способное приносить только недобрые вести, и отдал ее дежурному. – Что бы там ни было, Василий Осипович, а ехать в Екатеринбург все равно надо.
Для Павлова с Варей наступило счастливое время. На службе, в роте, Павлов старался освободиться пораньше, мчался домой, оставляя роту на своего помощника прапорщика Ильина – тот хоть и молодой был, но «борозды» никогда не портил. Ильин хорошо понимал командира и, поскольку ни родных, ни друзей у него в Кургане не было, охотно оставался в роте, случалось, и ночевал здесь – в каптерке, положив под голову пару валенок, постелив на топчан ватное азиатское одеяло и таким же одеялом накрывшись.
Варя тоже старалась пораньше исчезнуть с работы – не было еще случая, чтобы доктор Никонов не пошел ей навстречу. Более того, он махал на нее руками, будто большой мотыль, попавший в свет фонаря, и говорил, добродушно щуря глаза:
– Варечка, идите-ка вы, голубушка, домой… Вас там ждут, у вас счастливая пора – медовый месяц.
– Уже кончается, Виталий Евгеньевич!
– У молодых, Варечка, половина жизни – медовый месяц. – Лицо доктора делалось торжественным и одновременно грустным. Врач знал, что говорил, – все это у него осталось позади, он об этом жалел и еще больше жалел о другом, что это никогда больше не повторится.
Жена доктора, как и жена Каппеля, исчезла в огненном водовороте, не видно ее, и ничего о ней не слышно. Ничего не знал доктор и о судьбе своего единственного ребенка.
– Берегите себя, милая, – наказывал он, помогая Варе натянуть на плечи старую шубейку, купленную здесь же, в Кургане, чтобы не звенеть костями в морозные дни, – и мужа своего берегите, он у вас славный человек… Это главное. Все остальное – ерунда. И вообще, у вас все будет, абсолютно все, – доктор осенял ее крестом, – вы – молодые…
Через несколько минут Варя уже неслась по улице домой – надо было приготовить к приходу мужа что-нибудь вкусное.
За Уралом, как слышала Варя, народ голодает – там едят собак, кошек, воробьев – все, что пахнет мясом и дает навар… Всю эту живность подвели в голодную снежную зиму восемнадцатого-девятнадцатого годов под топор и пустили в суп. Говорят, что даже люди едят людей. В Кургане на этот счет разразилась большой статьей местная газета – весь тираж ее продали прямо со станка, с непросохшей краской, но Варя этой печатной говорильне не верила: как это человек может есть человека?
Она брала маленький, со сточенным лезвием ножик и садилась чистить картошку. Саша Павлов любил картошку, тушенную с мясом. С лавровым листом, с дольками морковки и чеснока, с крупными черными горошинами перца – в одиночку муж мог умять целый чугунок, и Варя спешила побаловать его. Они снимали маленькую, с подслеповатым оконцем глухую комнату, полную таинственных звуков, шорохов, словно в комнате этой, кроме молодоженов, жил еще кто-то… И все равно это кривобокое слепое жилище казалось Варе лучшим из всего, что она видела.
Каждый раз она боялась, что не успеет к приходу мужа приготовить ужин, и все-таки каждый раз успевала – Павлов, заснеженный, в обмахренной инеем папахе появлялся на пороге и восхищенно втягивал в себя вкусный дух:
– Какой восхитительный запах! Такой еды я еще никогда не ел.
– Ты вначале попробуй, а потом хвали.
– Я это без всякой пробы знаю. М-м-м! – Павлов, демонстрируя восхищение, крутил головой и в ту же минуту словно погружался в какое-то дремотно-сладкое состояние, в котором совершенно не было тревог, отступали все заботы, и только одно занимало его мысли – Варя!
Павлов был счастлив, настолько счастлив, что иногда, целуя Варю в прохладный висок, вдруг ощущал, что он не чувствует биения своего сердца. Павлову делалось страшно, хотя чувство это – чувство страха – на фронте он никогда не испытывал. А вот сейчас он боялся не за себя – за Варю. Вдруг с ней что-то случится и он не сумеет ее защитить?
Продолжая пребывать в оглушающей гулкой тиши, он ждал, когда сердце заработает вновь – оно должно заработать, оно вообще не имеет права останавливаться – хотя бы ради Вари, – и вздыхал облегченно, когда в полую тишь проникал далекий негромкий звук: это к штабс-капитану возвращалась его жизнь.
– Варя, – шептал он, едва шевеля чужими, слипающимися губами, – ох, Варя!
– Что? – шепотом спрашивала она.
– Я боюсь за тебя.
– И я боюсь за тебя.
Тревожно было в этом мире, и хотя войной в Кургане, вроде бы, не пахло, она вяло протекала где-то на западе, далеко отсюда, пороховые хвосты иногда проносились и над Курганом: то одна нехорошая новость, что наступление колчаковских войск захлебнулось, приходила, то другая – столько-то колчаковцев угодило в плен к красноармейцам, столько-то было ранено, столько поморозилось, и лица людей делались озабоченными.
И вдвойне озабоченными становились лица у тех, кто старался копнуть поглубже, кто понимал, что убитые, раненые, помороженные – они есть и с той, и с другой стороны – это все свои люди, несчастные соотечественники, рожденные не где-нибудь в Англии или во Франции – рожденные здесь, под этим небом, на этой земле, и, убивая друг друга, они ложатся в одну землю.
Народа в России становилось все меньше и меньше, красные бьют белых, белые – красных, мутузят друг дружку, рычат, плюются кровью, радуются смерти человеческой… Никогда такого в России не было… И кто знает, когда все это кончится?
Глаза Павлова встревоженно темнели, он затихал, прижимал к себе Варину голову. Варя также затихала, слушая, как стучит сердце ее собственное и как стучит сердце мужа…
Хорошо им было вдвоем. И очень хотелось, чтобы счастье это, одно на двоих, никогда не кончалось.
Но желания с хотениями и действительность – вещи совершенно разные.
В той части России, что находилась под большевиками, царил голод. Вши, брюшной тиф, разруха, разбитые села, сожженные дома, расстрелы, трупы на улицах, мешочники, мертвые составы на железной дороге, холодные, в снегу, паровозы – страшно…
Маша Игнатьева видела, как на окраине одного голодного пустого городка прямо на большом обледенелом камне, примерзнув к нему спиной, лежал бородатый, со страшной изъязвленной пастью мужик и стонал:
– Мама, роди меня обратно!
С каждым словом у него изо рта выбрызгивали капельки крови.
Люди умирали как мухи – без счета.
Машу передернуло, лицо ее сделалось белым, и она поспешно полезла в автомобиль Тухачевского.
В автомобиле всплакнула:
– Как там мои? Небось тоже голодают?
Она представила себе отца, слабого, полувысохшего, с серыми куделями волос и трясущимся подбородком, и у нее, будто в припадке, задрожали плечи:
– Надо срочно ехать в Пензу! Срочно к отцу с матерью…
Тухачевский, выслушав жену, сказал:
– Бери вновь, как и в прошлые разы, спальный вагон, двух человек для охраны и поезжай. Проведать отца с матерью – дело святое. К моим обязательно загляни… Узнай, как они там.
На его лице возникла широкая зубастая улыбка, серые глаза были задумчивы. С Тухачевскими в одном вагоне жил старший брат командарма, Александр Тухачевский, такой же рослый, сероглазый, красивый, с атлетической фигурой и, как слышала Маша, очень талантливый математик. В чем состоял его талант, Маша не понимала – в чудных значках, в буковках, в геометрических фигурках, которые Саша, морща лоб, рисовал на бумаге, или в чем-то другом? Нет, Маше это было неведомо.
Саша Тухачевский боялся, что его расстреляют. Либо свои – по ошибке, либо чужие – за то, что он брат красного командарма. Лишь с Мишей, в его вагоне, под охраной, он чувствовал себя спокойно. Иногда он наблюдал, как брат работает над очередной скрипкой.
– Ну ты и гений! – восхищенно комментировал он увиденное.
Тухачевский довольно улыбался.
Маша Игнатьева никогда не приезжала в Пензу с пустыми руками, обязательно привозила с собой продукты, старалась захватить их как можно больше – не на себе же, в конце концов, она тащит, есть персональный вагон, есть паровоз, есть дюжие мужики-охранники, поэтому чем больше она набьет еды в вагон – тем лучше.
И Маша старалась: то три мешка муки с собой привезет, а к ним – шесть мешков картошки и пару ящиков трофейных английских консервов и большую упаковку пресного французского печенья, то достанет три ящика дорогой лущеной гречихи и половину коровьей туши… Все это – в дом, в дом, к дорогим родителям.
Была Маша бесхитростной доброй душой, она и ведать не ведала, что жена командарма должна быть святой, как римская императрица, и не имеет права заниматься сомнительной добычей провианта. Ее заметили сначала в одном месте – дюжие охранники, согнувшись в три погибели, волокли в вагон мешки с ядреной орловской картошкой, потом в другом – на этот раз Маруся добывала родителям мясо, и вскоре о продовольственных закупках жены Тухачевского стало известно в Реввоенсовете фронта. Командарма вызвали в Реввоенсовет, на неприятное заседание.
Назад: Часть первая Горящая Волга
Дальше: Часть третья День ангела