Книга: Синие линзы и другие рассказы (сборник)
Назад: Трофей
Дальше: 2

1

Окольными путями до нас дошел слух, что где-то на склонах Пинда видели серну. Знакомый Стивена, сотрудник Британской археологической школы в Афинах, в письме о предстоящих раскопках между прочим упомянул, что обедал с приятелем, Джоном Эвансом, который три дня провел в Метеорах, в одном из монастырей, и там случайно слышал, как некий человек из Каламбаки, доставлявший в монастырь припасы, рассказывал монаху-насельнику, что недавно водитель автобуса, возивший людей из Малакаси через перевал, остановился на перекур у придорожной лавки и услыхал от хозяина про лесорубов, которые якобы видели серну с козленком – на краю молодой буковой поросли, всего ярдах в пятистах, – правда, видели мельком, животные сразу же прыснули в лес. Вот и все, ничего более определенного. Однако Стивену этого было достаточно: он немедленно отменил наши австрийские планы и забронировал места на рейс в Афины на ближайшую неделю.
Если человек фанатик, этим все сказано, только хочу уточнить, что в данном случае речь идет о фанатизме особого свойства. Он почти ничего общего не имеет с одержимостью политика, например, или творца, которые в той или иной степени осознают, чтó ими движет. Но охотник-фанатик – совершенно иное дело. Мысленно он уже видит на стене новый трофей: ружейный выстрел прокатился эхом среди скал – и глаза, еще недавно живые, остекленели, трепетные ноздри замерли, чуткие уши больше никогда ничего не услышат… Такой охотник преследует добычу, повинуясь какому-то темному, ему самому неведомому инстинкту.
Стивен был из этой породы. Им двигало не стремление продемонстрировать свое охотничье мастерство, не упоительный азарт погони, а неодолимое желание – как я сама себе это объясняла – уничтожить что-то исключительно красивое и редкостное. Вот откуда его одержимость сернами.
Серны, как хорошо знает всякий охотник, в последнее время попадаются все реже. В Швейцарии и Австрии их почти не осталось. Причин много, и однажды Стивен попытался перечислить главные из них. Раздробление крупных частных владений, две мировые войны, бесконтрольный отстрел дичи местными крестьянами, что в прежние времена было бы запрещено законом, и, наконец, растущая популярность Альп, да и любого горного региона, у альпинистов и обычных туристов – все это привело к тому, что люди истоптали и испоганили некогда священную вотчину серн.
Серны – самые пугливые существа на свете. Они бегут от людей и сторонятся косуль и оленей. Они всегда начеку и, едва почуяв опасность, издают характерный протяжный свист и стремглав взлетают на самые высокие и недоступные кручи. Взрослые самцы бо́льшую часть года держатся особняком, и только поздней осенью, в короткий период гона, когда меняется химический состав крови, они ищут общества самок. Тогда, если верить Стивену, их и можно выследить, тогда они чаще всего становятся добычей охотника. Неусыпная бдительность, врожденное чувство опасности, то самое чувство, которое в обычных условиях надежно оберегает их, – все отступает перед инстинктом спаривания. Самец покидает скалистые уступы и крутые горные склоны и присоединяется к небольшому стаду самок с козлятами – осторожных, робких мамаш, которым еще недавно он был совершенно не нужен; но теперь они откликаются на зов крови, и начинается гон, бешеная скачка по горам и ущельям, и козлята-несмышленыши смотрят и не понимают, что вдруг нашло на их всегда тихих матерей, почему они срываются с места, чем напугал их черный чужак. Черный – потому что к зиме взрослый самец серны чернеет: ржаво-рыжая летняя шерсть сменяется густым зимним покровом, а на спине топорщится темный гребень.
Стоило Стивену заговорить про охоту на серн, как его лицо преображалось. Черты делались резче, орлиный нос еще острее, подбородок ýже, а в глазах – голубых со стальным отливом – проглядывал холодный блеск северного неба. Я говорю о муже с полной откровенностью. В такие минуты он меня привлекал и в то же время отталкивал. Этот человек, сказала я себе, когда мы с ним только познакомились, – перфекционист до мозга костей. И сострадания от него не жди.
Но какая женщина не испытает тайной радости оттого, что мужчина добивается ее расположения, что она желанна?.. С первой же встречи у нас обнаружилось нечто общее – любовь к музыке Сибелиуса, и всего через несколько недель знакомства я перестала выискивать у Стивена недостатки – мне просто нравилось быть с ним. Это льстило моему самолюбию: перфекционист, на которого засматривались женщины, остановил свой выбор на мне. Сам по себе брак – это уже очко в мою пользу. Далеко не сразу я поняла, как обманулась.
Бывают такие люди – взрослые от рождения, в них нет и никогда не было ничего детского, ни одной простительной милой слабости; Стивен был именно такой. Его воспитывали в большой строгости отец-шотландец и мать-итальянка – нет, отнюдь не обворожительная оперная дива, а всего-навсего дочь миланского промышленника. В пятнадцать лет он порвал все семейные связи и начал самостоятельно зарабатывать на жизнь, поступив на службу в небольшую транспортную контору в Глазго. О первых годах его карьеры стоило бы написать книгу, и вполне возможно, что когда-нибудь она будет написана, но не сейчас. Сейчас речь об охоте на серн.
За завтраком Стивен протянул мне письмо и коротко сказал:
– Я немедленно телеграфирую Бруно, что наши планы изменились.
Бруно был тот самый знакомый, который рьяно взялся помочь Стивену и убил массу времени и сил на то, чтобы организовать для него охоту в Австрийских Альпах. Охоту на серн, само собой разумеется. Водившиеся в изобилии олени Стивена бы не прельстили – его интересовали исключительно серны.
– Какая разница, – удивилась я, – в Австрии серны или в Северной Греции?
Меня охота не прельщала. Я ездила с мужем ради острых ощущений и горного воздуха. Пусть Стивен хоть целыми днями гоняется с ружьем за дичью – один или в компании таких же, как он. Мой отпуск удачно вписывался в его планы – и почему бы не дать себе передышку, не поразмыслить о жизни вдали от суеты? Бездетные женщины должны использовать свои привилегии!
– Разница есть, – сказал Стивен, и его голубые глаза сделались холоднее льда, – разница в уникальности добычи. Я ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь подстрелил серну в горах Пинда – и вообще в Греции.
– Тогда, может быть, лесорубы ошиблись? – предположила я. – Вдруг они видели вовсе не серну, а обычного дикого козла?
– Вполне возможно, – ответил Стивен, вставая из-за стола, и через пару минут я услышала, как он диктует по телефону текст телеграммы своему приятелю в Австрии.
Я смотрела на его спину и мощные плечи: спортивная фигура добавляла ему росту – он казался выше своих шести футов и двух дюймов. В его голосе сквозило неприкрытое раздражение: он стал диктовать австрийский адрес по буквам, так как с первого раза телефонистка не все разобрала. Он вообще раздраженно реагировал на тех, кто не обладал таким же складом ума, как у него, систематическим и острым. Я заподозрила это еще десять лет назад, когда мы только-только обручились. Он повез меня к себе – хотел показать свой аскетически обставленный дом рядом с Портленд-плейс (о таком младший клерк из транспортной конторы в Глазго не мог бы и мечтать, но к этому времени Стивен был уже главой лондонского офиса) и похвастать коллекцией охотничьих трофеев. Я сразу подумала: как он может вечерами сидеть в этой комнате один, под шеренгой рогатых голов, и выносить их застывший взгляд? Ни картин, ни цветов, ничего – одни головы на стене. Единственная уступка была сделана для музыки: радиола и набор пластинок с классическими записями.
– А почему только серны? – спросила я по наивности.
– Их труднее всего добыть, – не раздумывая ответил он.
За этим обменом репликами мог бы последовать разговор о животных вообще, домашних и диких, таких, которые умеют приспособиться к причудам и вывертам человечества. Но он внезапно сменил тему, поставил пластинку Сибелиуса и обнял меня; действовал он настойчиво, но бесстрастно. Я была приятно удивлена. Мне подумалось: «Мы подходим друг другу. Мы будем свободны от взаимных претензий. Каждый сам по себе, никаких обязательств».
Все так и вышло, но чего-то не хватало. В нашем браке наметился какой-то изъян. Дело не только в отсутствии детей – скорее в разобщенности духа. Союз плоти, соединивший нас, на поверку обернулся глубокой пропастью, а мост, который мы пытались через нее перекинуть, оказался довольно хлипким. Думаю, мы оба это ощущали. Все десять лет я пыталась соорудить для себя безопасную ступеньку над бездной.
– Итак, едем в Грецию? – спросила я Стивена вечером, когда он позже обычного явился домой и бросил на стол авиабилеты, туристический проспект и карту. – Вижу, ты все решил, не дожидаясь подтверждения слухов насчет серн, которых якобы видели у перевала?
– Подтверждение я получил, – сказал Стивен. – Я разыскал этого Эванса – он служащий банка в Афинах – и связался с ним по телефону. Он уверяет – всё правда. Тот монах в Метеорах успел еще раз поговорить с водителем автобуса. Водитель – шурин хозяина лавки, который слышал рассказ лесорубов. Горные козлы там не водятся. Это серны.
Улыбка, по логике вещей, задумана как средство общения. Однако это не всегда так. В случае Стивена, когда он говорил о сернах, это была улыбка совсем иного рода: улыбка для себя, улыбка без радости, словно молчаливый ответ на вопрос, который он сам себе задавал. Он прошел из гостиной в комнату, которую мы называли музыкальной из-за радиолы, телевизора и моего пианино, предметов родственных, хотя не слишком сочетавшихся друг с другом, – и я знала, что он сейчас стоит и смотрит на стену с трофеями. Голов общим числом было двадцать, включая трех самок и двух козлят, подстреленных по ошибке. Все безупречно выделаны, укреплены на полированных медальонах; под каждой серебряная пластинка с датой и местом. Как я уже говорила, серны нынче большая редкость. Они все чаще и чаще спасаются от людей на недоступных кручах. Давно канули в прошлое времена, когда в Швейцарии серн загоняли целыми стадами; теперь, чтобы выследить животных, нужно хорошо знать местность и подыскать надежного проводника, а это нелегко.
Стивен вернулся из музыкальной комнаты, на ходу вытирая руки тряпкой, и по той самой особой улыбке я поняла, что он чистил ружье. Совсем не так улыбается человек, дорвавшийся до своего любимого занятия, – фотограф, художник-самоучка, плотник или даже охотник в предвкушении очередного сезонного отстрела куропаток (мои родные братья баловались охотой). Так улыбается убийца, которым движет безотчетный внутренний импульс.
– Прекрати наконец! – резко сказала я.
Он взглянул на меня, оторопев, как и я сама, от неожиданной категоричности моего тона.
– Прекратить – что? – не понял он.
– Прекрати с ума сходить. Ты помешался на своих сернах, это патология.
Мне показалось, что он вот-вот меня ударит. На его лице внезапно отразился страх – словно упала маска, приоткрыв на секунду постыдную слабость. Страх промелькнул и исчез, и на смену ему пришла ярость, холодное бешенство человека, застигнутого врасплох.
– Тебе необязательно ехать со мной, – отчеканил он. – Выбери себе другой маршрут. Я еду. А ты как хочешь.
На мой выпад он никак не отреагировал. Он попросту уклонился от ответа.
– Ну нет, я поеду, – сказала я. – Может быть, я что-нибудь найду и для себя – как знать.
И дальше я повела себя как хрестоматийная обиженная женушка: принялась без надобности наводить порядок – тут что-то смахнула, там передвинула, оборвала засохший цветок, поправила диванную подушку – и спиной все время чувствовала его недовольный взгляд. Впрочем, напряжение разрядилось довольно скоро; за ужином мы вернулись в привычную атмосферу взаимной терпимости и благополучно продержались на этом уровне до самого отъезда.
В середине октября мы сели в самолет, вылетавший в Афины. Письмо от австрийского знакомого, который был огорчен и разочарован, едва удостоилось беглого взгляда и полетело прямиком в мусорную корзину. Взамен – при посредничестве служащих транспортной компании Стивена – были найдены новые люди на местах; они помогли разработать наш греческий маршрут. Одно из правил Стивена гласит: не стесняйся использовать людей в своих интересах, когда и сколько можешь. А если они тебе больше не нужны – избавляйся от них.
Я намеренно не указываю год, только месяц – октябрь, чтобы сохранить инкогнито всех действующих лиц этой истории. Довольно сказать, что дело было в начале пятидесятых, еще до известных событий на Кипре; позади осталось жаркое лето и два землетрясения.
Самолет совершил промежуточную посадку в Риме, где было совсем по-летнему знойно. Мы стояли на раскаленном асфальте, солнце палило немилосердно, и обрамляющие аэропорт уродливые высотные здания, разделенные голыми пустырями, дрожали в желтом мареве. То ли дело Афины! Благодатной прохладой повеяло еще в самолете, пока мы любовались Коринфом в последних отсветах заката. Да и сам аэропорт в то время, о котором я пишу, напоминал провинциальный железнодорожный вокзал. Служащие в одних рубашках на паспортном и таможенном контроле улыбались и не выказывали ни малейшей спешки, словно времени у них сколько угодно и конца-краю ему не видать.
В город нас вез дребезжащий автобус. Я любила путешествовать с мужем. Никакой суеты, билеты всегда на месте, можно спокойно смотреть по сторонам и без помех разбираться в своих впечатлениях. Никто не толкает тебя в бок, не вскрикивает всякий раз, как увидит что-то новенькое. Хотя потом, за аперитивом или ужином, обычно выяснялось, что мы оба успели обратить внимание на одни и те же красивые места, заметить одни и те же достопримечательности. Эта схожесть восприятия оставалась одним из немногих связующих нас звеньев.
На кольце автобуса, курсировавшего от аэропорта до города, нас подхватил грек из транспортной фирмы, куда Стивен обратился за помощью, и звали его, разумеется, Джордж – Георгиос; он отвез нас в гостиницу. Мы приняли душ, переоделись и вышли в холл, где нас поджидали приятель Стивена, археолог – назову его Бернс, – и тот самый Джон Эванс, который побывал в Метеорах и привез оттуда слух про встречу лесорубов с сернами. Они должны были отвезти нас поужинать.
Голова у Стивена работает как часы – он все распланировал заранее и решительно отделил главное от второстепенного. Никаких прогулок по Афинам, никаких экскурсий по Акрополю. Возможно, позже, когда вернемся с Пинда, если останется время, но сейчас все уже расписано, билеты на поезд из Афин куплены, так что наутро в путь. До сих пор помню искреннее недоумение на лице Эванса, знатока византийских церквей; даже Бернс, лучше знавший Стивена и его чудачества, был обескуражен такой, мягко говоря, избыточной целеустремленностью.
– Ну на один-то день вы все же могли бы задержаться, – сказал он, – или на полдня. Я бы заехал за вами пораньше, забрал на машине…
Но Стивен его даже не слушал.
– А как на севере с погодой? – спросил он. – Дорога через перевал открыта? Вы проверили?
Я не стала вникать в их разговор, смотреть, как они тычут пальцами в карты, отмечая какие-то горные деревни, потом достают другие карты, крупномасштабные, и обводят карандашом участки дороги; в тот единственный отпущенный мне афинский вечер я хотела сполна насладиться жизнерадостной, непринужденной атмосферой таверны, где мы расположились на ужин. Я с любопытством наклонялась над сотейником и сама выбирала приглянувшийся кусок молодой баранины. Мне нравилось, что за соседними столами громко тараторят и смеются. Оживленная, напористая речь – абсолютно для меня невразумительная – приводила на память атмосферу парижских кафе на Левом берегу. Кто-нибудь вдруг вставал из-за стола, подсаживался к другой компании и продолжал разговор уже там, что-то с жаром доказывая, но спор зачастую тонул в общем хохоте. И все это, подумала я, из века в век творится под тем же небом, в том же теплом, чуть терпком воздухе, в незыблемой, вечной тени афинского Парфенона, и такое же терпкое местное вино как будто бурлит в жилах греков, острословов и циников под стать самому Аристофану.
– А лавка точно будет работать? – допытывался Стивен. – Не закроется, если вдруг похолодает? А автобус из Каламбаки точно ходит через перевал? До самых снежных заносов?
Я поняла, что пора вмешаться, покуда наши друзья не дошли до полного изнеможения. Он и так выжал из них все, что мог.
– Слушай, Стивен, – сказала я, – если перевал закроют, а лавка сгорит дотла, я согласна ночевать под открытым небом, лишь бы ты нашел свою серну. Давай отложим вопросы до утра. Я хочу увидеть Парфенон в лунном свете.
Я настояла на своем. Говорят, теперь на Парфеноне установлена искусственная подсветка и по ночам он смотрится гораздо эффектнее, но тогда все выглядело иначе, и туристов под конец осени было немного. Мои спутники, в том числе муж, были люди воспитанные и тактично помалкивали. Меня, как всякую женщину, зрелище чего-то прекрасного настраивает на сентиментальный лад; но в ту ночь, когда я впервые в жизни увидела Парфенон, я попросту расплакалась. Раньше за мной такого не водилось. Умильно ронять слезы, любуясь на луну и на закат, не в моих привычках. Кстати, луна была не полная, скорее полумесяц. Половинка светящегося диска почему-то привела мне на ум критский лабрис; колонны выступали из полумрака, словно бледные призраки. Какое потрясение испытал бы современный эстет, подумала я, немного успокоившись, доведись ему видеть разноцветье античных времен – раскрашенные глаза, и яркие губы, и все оттенки охристо-красного и синего, и лицезреть гигантскую Афину на пьедестале в нежном свете утренней зари. Даже в те далекие времена государственная религия порождала коммерцию – куплю-продажу голубей и всяких ритуальных побрякушек. И значит, уже тогда человек, чтобы обрести себя, должен был спасаться в лесах и на горах…
– Посмотрели и будет, – сказал Стивен. – Да, красиво, впечатляет, но и вокзал Сент-Панкрас по-своему красив в четыре утра. Просто разный шлейф ассоциаций.
Мы забились в автомобильчик Бернса и поехали назад, в гостиницу.
Рано утром мы отбыли из Афин. На вокзал проводить нас пришли друзья Стивена, все еще расстроенные из-за нашего спешного отъезда. Стивен, разумеется, ни о чем не сожалел. Но я… Это как если бы меня в семнадцать лет силой увозили из Парижа, дав лишь мельком взглянуть на Елисейские Поля. В Афинах, как и в Париже, ощущалось напряженное биение жизни, там витал бодрый, веселый дух, а запруженные людьми утренние улицы удивляли сочетанием активности и праздности.
Под стук колес поезда, увозившего нас на север, Стивен вновь уткнулся в свои карты, а я сидела и смотрела в окно. Вид фессалийских равнин навевал мне мысли о великих армиях прошлого, но для Стивена проплывающий мимо пейзаж означал только то, что расстояние между ним и сернами сокращается с каждой минутой.
На какой-то станции мы сошли и пересели в другой поезд. Где точно, я теперь не помню. Мы видели следы недавнего землетрясения – расколовшиеся пополам жилые дома, груды обломков на месте разрушенных зданий, – но воспринимали все это довольно равнодушно: за время войны глаза привыкли к подобным картинам. Солнце скрылось, зарядил дождь. Земля от дождя побурела, женщины, пряча лицо под платком на манер мусульманок, понуро скребли мотыгами скудную пашню. Мы проезжали пустые полустанки, вдогонку нам неслись крики ослов. Поднялся ветер, в стекла сек косой дождь. Вдалеке я увидела контуры гор и, тронув Стивена за колено, кивнула на окно. Он сверился с картой. Где-то там, за маячившей в тумане грядой, скрывался увенчанный снежной короной исполин – Олимп, твердыня греческих богов. Но такие выси были не для нас. Наш путь лежал на запад, к сернам.
Грязная и мокрая Каламбака, притулившаяся у подножья скальных Метеор, выглядела не слишком соблазнительно. Однако именно здесь нам пришлось сойти. Быстро наведя справки (ломаный греческий Стивена был густо пересыпан итальянскими словами), мы выяснили, что упустили утренний автобус, который в это время года ходил только раз в сутки – вверх по горному серпантину до самого перевала. Но Стивен не намерен был отступать. Если нет автобуса, нужно найти другой транспорт, и в будке станционного кассира собрался военный совет: мы со Стивеном, сам кассир, бородатый осанистый старик, и мужчина помоложе, свояк кассира, случайно проходивший мимо. Все бурно жестикулировали и перекрикивали друг друга, азартно обсуждая, как нам до наступления темноты попасть на перевал.
Наконец на родича кассира снизошло озарение. У его племянника есть машина. Хорошая машина. Надежная, устойчивая на виражах, и даже фары исправные! Втроем мы отправились в кафе отпраздновать удачу за чашкой кофе и рюмкой узо. Тем временем машину племянника подогнали в ближний гараж на заправку. У племянника на глазу было бельмо. Я невольно забеспокоилась, не слишком ли рискованно садиться в машину с одноглазым шофером. И когда мы тронулись в путь, рванув по дороге из Каламбаки, как по гоночной трассе, меня осенило: вероятно, из-за бельма шофер просто не видит опасности, потому и водит так лихо. Бельмом у него был закрыт левый глаз, и как раз с левой стороны дороги тянулся обрыв.
Езда в машине по горному серпантину – удовольствие сомнительное. Как проверка водительского мастерства это еще приемлемо, но в Северной Греции, после дождей, когда потоками с гор на дорогу нанесло камней и грязи, когда вокруг уже смеркается, шасси то и дело возмущенно вздрагивает, на виражах мотор жалобно воет, а одноглазый шофер внезапно хватает болтающееся над приборной доской распятие и с истовой страстью его целует, – в таких обстоятельствах подъем по горной дороге окончательно выводит из равновесия. Стивен сидел справа, и у него за окном мелькал только крутой склон; мне же повезло меньше – подо мной слева пролегало отвесное ущелье. На каждом повороте, переключая передачу, шофер тяжко кряхтел, и это тоже не добавляло мне спокойствия. Впереди сквозь пелену дождя проступал деревянный мост над глубоким оврагом, по которому через какие-нибудь пять минут нам предстояло проехать. Издалека мне показалось, что мост разрушен, что среди камней на дне лежат обломки досок. Неудивительно, что наш одноглазый шофер снова прижал к губам распятие.
Сумерки быстро сгущались. Шофер включил свои хваленые фары. Как и распятие, это был скорее акт отчаяния: свет от фар почти не помогал. Дорога петляла, поднимаясь все выше и выше, и на всем ее протяжении мне не удалось заметить ни одной точки, где можно было развернуться и поехать назад, в Каламбаку. Как Роланд в «Чайльд-Гарольде», мы могли бы сказать: вперед, вперед, нет для меня иного! Я зажмурилась. И только тогда, да и то не сразу, услышала рядом голос Стивена:
– Что с тобой? Укачало?
Ну что тут скажешь? Мой муж, как всегда, был на высоте непонимания.
Истошный рев мотора и скрежет переключаемой передачи возвестили, что смерть неминуема; чтобы не прозевать такой момент, я открыла глаза. Оказалось, мы все-таки добрались до цели.
Не знаю, какие здания можно увидеть в Малакаси сегодня. Не исключено, что теперь там построили мотель. В тот год, о котором речь, на самом верху перевала, чуть в стороне от дороги, стояла бревенчатая хижина; на площадке перед ней можно было запарковать автобус или грузовик. Вокруг темнел буковый лес. Дождь кончился. В чистом холодном воздухе ощущалась бодрящая нота, какая появляется на высоте семи тысяч футов. В окошке горел свет. Шофер погудел, дверь открылась, и на пороге показался человек.
– Выходи, – скомандовал мне Стивен, – поможешь выгрузить вещи. Они без нас объяснятся.
Едва машина остановилась, мою нервозность как рукой сняло. Горный воздух подействовал на меня, словно винный дух на алкоголика. Я потянулась, размяла ноги, и если бы в эту минуту Стивен сказал, что мы немедленно отправляемся в погоню за сернами – пешком, через лес, в темноте, – я бы с готовностью последовала за ним. Но мы всего лишь перенесли наш скарб под крышу.
Пока Стивен на своей греко-итальянской тарабарщине пробовал вмешаться в темпераментный разговор одноглазого шофера с хозяином, я могла спокойно оглядеться вокруг. Помещение представляло собой комбинацию закусочной и торговой лавки в форме буквы «Г». Земляной пол, лестница на чердак и подобие кухни в углу. Пахло едой, в кастрюле что-то булькало. На полках был разложен разный нехитрый товар: сигареты, мотки бечевки, зубная паста, рулоны материи – словом, все, что можно найти в любой уважающей себя сельской лавочке. Хозяин, приветливый мужчина средних лет, встретил нас без всякого удивления, с истинно греческим радушием, и тепло пожал каждому руку. Можно было подумать, что к нему не первый раз заявляются на ночь глядя безумные англичане, одержимые погоней за мифической серной, и он всех готов приютить и накормить.
Я жестом дала ему понять, что хочу закурить, и показала на прилавок, где лежали пачки сигарет, но хозяин отмел эту идею и с поклоном протянул мне свои. Затем, не переставая кланяться, предложил подняться по лестнице наверх. Я поняла, что нам всем вместе – хозяину, одноглазому шоферу, Стивену и мне – предстоит провести ночь на чердаке, завернувшись в одеяла, пока грудой сваленные на дощатом полу, если только я не предпочту из скромности уединиться в чулане. Я улыбнулась и покивала, надеясь таким образом выразить свою признательность, после чего снова спустилась вместе с ним вниз, в лавку.
Первый, кого я там увидела, был Стивен. Он расчехлил свое ружье и демонстрировал его низкорослому человечку с крысиным лицом, в одной рубашке, который появился из кухни. Человечек пришел в большое возбуждение, кивал головой, а потом разыграл настоящую пантомиму: низко пригнулся, настороженно, по-звериному напружинился и вдруг высоко подпрыгнул на месте под аплодисменты нашего одноглазого шофера.
– Порядок, – доложил мне Стивен, – все сходится. Эти ребята знают лесорубов, которые видели серн.
Голос его победно звенел. А мне в голову лезла всякая глупость на тему «Дома, который построил Джек»: а это веселая птица-синица… лягнувшая старого пса без хвоста, который за шиворот треплет кота, который зачем-то ворует пшеницу… Неужели же мы проделали весь этот путь до перевала в горах Пинда только затем, чтобы кого-то умертвить?
– Поздравляю, – сказала я, пожав плечами, и достала губную помаду: женщина я или нет, в конце концов?
На стене за прилавком висело маленькое треснутое зеркало. Мужчины восхищенно за мной наблюдали. Я обеспечила себе особое положение. Не нужно было ничего говорить – я и так знала: когда настанет время укладываться спать, мне отведут чулан, одеяла рассортируют и лучшие отложат для меня. Греки поклонялись Гее еще до рождения Зевса.
– Этот коротышка понимает по-итальянски, – сообщил мне Стивен, когда все уселись ужинать: яичница на оливковом масле и сардины из банки. – Он во время войны был в плену, в лагере. По его словам, лесорубы уже свернули работу и спустились на зиму вниз, но один парень пока еще пасет коз над линией леса, в паре сотен футов отсюда вверх по горе, – так вот он якобы знает про серн абсолютно все. Иногда наведывается сюда по вечерам. Возможно, и сегодня заглянет.
Я перевела взгляд на наших новых знакомых. Повар вернулся к своим кастрюлям и сковородкам, а хозяин лавки теперь исполнял роль цирюльника – брил одноглазого шофера. Тот вальяжно откинулся на стуле: на плечах полотенце, лицо в мыльной пене, бельмо доверчиво обращено к широкоплечему, улыбчивому хозяину, который склонился над ним с раскрытой бритвой в руке. Сквозь потрескиванье радиоприемника доносилась музыка – какая-то латиноамериканская мелодия. В горах Пинда, на безвестном перевале! Хотя в таком месте ничему нельзя удивляться.
Пока я выскребала ложкой из блюдца остатки сливок, которыми нас угостили на десерт, Стивен взял карандаш и принялся рисовать голову серны, прямо на голых досках стола. Хозяин, а за ним и наш свежевыбритый одноглазый шофер придвинулись поближе и стали смотреть. Где-то вдалеке раздался собачий лай, но никто не обратил на это внимания: мужчины следили за тем, что рисует Стивен. Я встала и пошла к двери. Перед ужином я немного осмотрелась на местности и выяснила, что сразу за дорогой бежит и стекает в ущелье горный ручей и там можно умыться. В темноте я пересекла посыпанную гравием площадку и спустилась к ручью. Вчера вечером – полумесяц над Парфеноном, сегодня – строй высокогорных буков, еще на семь тысяч футов ближе к звездам. Все стихло; немногие сохранившиеся на ветках листья не шевелились. Небо здесь казалось необъятнее, чем дома, в Англии.
Я умылась водой из ручья и снова услыхала собачий лай. Я вскинула глаза туда, где над бревенчатой хижиной виднелось неширокое плато, доходившее до края ущелья. В темноте я уловила там какое-то движение. Я вытерла руки о свитер и, перейдя дорогу, пошла через площадку обратно, в сторону плато. И тут раздался свист. Дико было слышать этот звук здесь, на горном перевале, вдали от населенных мест. Похожий свист нередко слышишь, когда идешь по улице в неспокойном городском квартале; при этом звуке женщина непроизвольно ускоряет шаг. Я замерла на месте. И только тогда разглядела, что на узком плато расположилось на ночь стадо коз. Они сбились в плотную кучу; их стерегли две собаки, по одной с каждой стороны, а в середине стада возвышалась неподвижная одинокая фигура в бурнусе с капюшоном. Опираясь на посох с крючком, пастух смотрел не на меня, а выше, куда-то в горы. По всей видимости, он и свистнул.
Я на миг задержалась взглядом на этой картине. Силуэт человека, лежащие козы, сторожевые собаки – все они существовали отдельно от уютного мирка бревенчатой хижины. Они жили другой, закрытой от нас жизнью. Смотреть на них было все равно что подглядывать. Их безмолвная неподвижность пробуждала во мне странное беспокойство. И потом – как понимать этот свист? Негромкий, призывный, предостерегающий? Я повернулась и пошла к дому.
Теперь сама лавка – земляной пол, банки консервов, мотки бечевки – и гомон мужских голосов (трое местных сгрудились за спиной у Стивена, и все обсуждали рисунок) подействовали на меня успокаивающе. Даже скрипучий динамик и сбивчивая трескотня «Радио Афин» уже не раздражали, как атрибуты привычного быта. Я села к столу рядом со Стивеном и взяла у хозяина еще сигаретку.
– Они здесь, – заявил Стивен, не отвлекаясь от рисования; он резкими штрихами набрасывал фон – условный кустарник – вокруг головы серны.
– Кто они? – спросила я.
– Серны, – ответил он. – Два дня назад их снова видели.
Не знаю почему – возможно, я просто устала, все-таки весь день в пути: из Афин мы выехали ни свет ни заря, и дорога на перевал по серпантину была нелегким испытанием – и нервным, и физическим; так или иначе, от его слов у меня испортилось настроение. Мне хотелось сказать: «Да пропади они пропадом, эти серны! Неужели нельзя забыть про них хотя бы до утра?» Но это означало бы снова осложнить наши отношения, которые после отъезда из Лондона более или менее наладились. Поэтому я промолчала. Стивен продолжал рисовать. Дым от сигареты щипал мне глаза; я зевнула, прислонилась головой к стене и задремала, как сомлевший пассажир в вагоне поезда.
Меня разбудила музыка. Вместо «Радио Афин» играл аккордеон. Я открыла глаза. Повар с крысиным лицом оказался артистом: он сидел на стуле скрестив ноги и пел под собственный аккомпанемент, а хозяин, одноглазый шофер – и Стивен! – в такт прихлопывали в ладоши. Песня была дикая, печальная, вероятно сложенная в бог весть какой пустынной македонской долине давно забытым славянским предком, но в мелодии угадывался своеобразный ритм, слышалась грозная удаль, а высокий голос певца звучал как тростниковая дудочка – или как флейта Пана.
И только когда он допел и поставил на пол аккордеон, я заметила, что нас уже не пятеро, а шестеро. К нам присоединился пастух – мое недавнее видение. Он сидел на скамье в стороне от других, завернувшись в свой бурнус с капюшоном и все так же опираясь на посох. Свет от лампы, которая покачивалась на длинном шнуре, перекинутом через потолочную балку, выхватывал из полутьмы его лицо и глаза. Я в жизни не видела таких странных глаз. Большие, изжелта-карие, широко расставленные, они смотрели с выражением смутной тревоги – словно человек встрепенулся от неожиданности. Может быть, подумала я, он удивился, почему оборвалась песня? Но я ошиблась; минуты шли, а выражение его глаз не менялось, с лица не сходил настороженный, тревожный взгляд: так смотрит тот, кто готов в любой момент сорваться с места – пуститься наутек или ринуться навстречу опасности. Мне пришло в голову, что он, должно быть, слепой и его необычный, немигающий взгляд – просто взгляд незрячего человека. Но вот он шевельнулся, что-то сказал хозяину лавки, и по тому, как ловко он поймал на лету небрежно брошенную пачку сигарет, я убедилась, что он отнюдь не слеп, – совсем напротив. И теперь его глаза были устремлены на тех, кто сидел за столом, пока наконец не сфокусировались на Стивене. Казалось, глаза еще больше расширились – этот тревожный, испытующий взгляд становился невыносимым.
Понизив голос, я спросила Стивена:
– Как думаешь, он не в себе?
– Да нет. Просто он подолгу живет в полном одиночестве. Это тот самый пастух, о котором нам говорили. Утром он нас отведет.
Я снова приуныла. Короткий сон помог восстановить силы – усталость почти прошла, но меня охватило недоброе предчувствие.
– Отведет? Куда? – спросила я. Пастух не сводил с нас взгляда.
– У него в лесу сторожка, – неохотно объяснил Стивен. – Все улажено. В часе ходьбы отсюда, в гору. Там можно временно остановиться.
Стивен говорил таким тоном, будто планировал банальный уик-энд с партнером по гольфу. Я снова посмотрела на пастуха. Его янтарные глаза ни на миг не отрывались от Стивена, а сам он весь подобрался, словно ждал, что мы вот-вот на него нападем, и был готов унести ноги.
– По-моему, мы ему не нравимся, – сказала я.
– Чепуха, – отмахнулся Стивен и, встав из-за стола, подхватил ружье.
Пастух тоже поднялся и в следующий миг оказался на пороге. Я не успела заметить, как он там очутился, – словно по воздуху перелетел. Так или иначе, он стоял у открытой двери с рукой на щеколде. Его стремительность никого, кроме меня, не удивила – может быть, ее просто не заметили: Стивен стоял к нему спиной, повар перебирал клавиши аккордеона, хозяин и одноглазый шофер сели играть в домино.
– Пойдем спать, – сказал мне Стивен. – Ты же валишься с ног.
Дверь закрылась. Пастух исчез. Как он ушел, я не видела, хотя отвела взгляд всего на секунду. Мы со Стивеном поднялись наверх – он впереди, я за ним.
– Устраивайся в чулане, – распорядился он, – а я лягу с ребятами. – И вытащил из общей кучи пару одеял.
– А этот где будет спать?
– Ты о ком?
– О пастухе. Который поведет нас утром.
– О нем не беспокойся. Завернется в свой бурнус и заночует с козами.
Стивен снял куртку, а я на ощупь пробралась в свой закуток. Внизу повар снова затянул песню под аккордеон, его голос-дудочка долетал до нас сквозь дощатый пол. Через щель в обшивке чулана можно было различить узкую полоску плато над хижиной, наполовину облетевший бук и одинокую звезду, а под деревом уже знакомую фигуру в бурнусе. Я легла и закуталась в одеяла. Лицо мне холодил сквозняк из щели. Вскоре аккордеон затих, потом умолкли и голоса. Я слышала, как мужчины поднимаются на чердак. Немного погодя они захрапели, каждый на свой лад: значит, уснули. А я лежала, прислушиваясь, напрягая все свои чувства, – и ждала, ждала, когда раздастся тот самый звук: почему-то я твердо знала, что снова его услышу. И он донесся до меня – только более слабый, далекий. Птица так не кричит, и пастух не так подзывает собаку. Это был другой звук, резкий, настырный: протяжный, нахальный свист вслед идущей по улице женщине.
Назад: Трофей
Дальше: 2